Мальчик с Голубиной улицы
Шрифт:
И в детской впечатлительной, раскрытой всему — и силе и жалости — душе навеки остается этот ушедший с запахом сена, железа, йода, никогда не возвратившийся солдатский обоз.
И когда после отрядом шли на восток и ночами взрывались и горели нефтехранилища, все время вспоминался могучий, сохранивший в осеннюю непогоду зеленые листья, древний дуб Украины.
Часть вторая
Большие события
1. «Отречемся от старого мира»
Ярко
Я тотчас же обогнал манифестацию и пошел впереди оркестра и до хрипоты, до самозабвения кричал: «Ура! Ура!» — и вместе со всеми пел: «Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног…» — и, живо воображая слова песни, в такт словам сильно топал ногами, действительно отряхивая с них пыль. И мне казалось, что все обращают внимание только на меня и слушают, что я кричу, и смотрят на то, что я делаю. И не было предела моему энтузиазму и вере, что сейчас все можно.
Городовой Бульба, который стоял на площади у полосатой будки, в тени огромной двуглавой птицы, повисшей над белой аркой, исчез еще ранней весной. А чугунный орел до сих пор лежал на площади и казался упавшей с неба хищной птицей. И все впервые так близко видели ее отвратительное, от ржавчины рыжее, хищное лицо и острые железные когти, которые даже здесь, на земле, хотели кого-то захватить и удавить. И люди, плюнув на птицу, уходили.
А усатого Бульбу, без фуражки, с разорванными оранжевыми шнурами, говорят, утопили в реке. Но то ли Бульба не хотел идти на дно, то ли водяной, проснувшись от зимней спячки, не хотел принимать к себе городового, но Бульба выскакивал из воды и так кричал, что во всем мире свистели городовые.
…Я шел мимо опрокинутых полосатых будок, мимо тюрьмы, на которой висел красный флаг, мимо длинных желтых казенных домов. Из разбитых окон летели глянцевые, похожие на ассигнации, хрустящие гербовые голубые бумаги. Мальчики с любопытством разглядывали на свет призрачно проступающие, двигающиеся по бумаге волнистые водяные знаки с тенью двуглавого орла. И помнится ясное ощущение былой, страшной, но теперь уже потерянной ценности.
Мальчики тут же стали меняться:
— Даю голубую за зеленую!
— Хитрый — у меня орел!
— Какой у тебя орел? Петух!
— Много ты понимаешь! Смотри, две головы!
— Это не две головы, это две половинки.
Такой яркий, еще никогда не бывалый, все заливший солнечный свет! Наверное, это потому, что революция.
Я шел мимо настежь раскрытых кузниц, в которых бешено играло пламя и весело ковали кузнецы; мимо оглушавших меня бондарей, и, уже боясь остановиться, томимый веселым ужасом, я шел все дальше и дальше. Я никогда не уходил так далеко!
Какое это было сказочное зрелище! Главная улица с массой извозчиков, с тучами пешеходов, вся в цветных зонтиках и с зеркальным блеском парикмахерской «Шик».
Огромный зеленый глаз «Оптика» пугающе глядел на меня от имени самого оптика, которому некогда было все время выглядывать на
улицу и интересоваться всеми мальчиками. Но только я остановился, глаз, видно, подмигнул ему, и в окно выглянул сам оптик с бородкой и двойными очками, сквозь которые муха казалась ему лошадью. Увидев меня со свистком, он закричал:— Перестань, бандит, трубить в трубу!
На пороге, запачканном черной кровью, с длинным, сверкнувшим на солнце ножом появился мясник, такой багровый и злой, точно все кабаны, зарезанные им, передали ему свою злобу и силу.
— Хорошие времена, когда впереди барабанов идут эти голодранцы и размахивают ножами, — сказал он.
И хотя все видели, что никаких ножей у нас не было, а нож был в его волосатых руках, многие согласились с мясником и сказали:
— Конец света!
Я остановился у немецкой кондитерской, где висел золотой рог изобилия.
В большой зеркальной витрине стоял краснощекий мальчик Жорж Борман, одетый в малиновую курточку и лаковые туфельки с серебряными застежками. Он держал на вытянутых руках коробку шоколада, предлагая ее всем прохожим, но между ним и прохожими было толстое бемское стекло, и поэтому, несмотря на его улыбку и готовность отдать шоколад, он все время, сколько я его помню, держал переполненную коробку, и мальчики, пробегавшие мимо витрины, косились на него, а хозяин с такими же толстыми, сливочными щеками, как у Жоржа Бормана, стоял на пороге магазина и ухмылялся.
Но сейчас, когда я остановился у витрины и свистнул, он закричал:
— Пошел! Пошел! Думаешь, теперь управы на вас нет?
— Долой! Да здравствует!.. — закричал вынырнувший непонятно откуда, в картузе с красным бантом, Микитка, возивший кондитеру сельтерскую воду.
— А ты знаешь, что «долой» и что «да здравствует»? — спросил кондитер Микитку.
— Знаю, — ответил Микитка.
— Ну что, например?
— Знаю, не учите!
— Ну вот, все говоришь, знаю — ничего не знаешь. Вытри под носом.
— Да, копейку дали, а надо бы гривенник.
— А, понял-таки, в чем дело.
— А то нет? — сказал Микитка.
Манифестанты со всех улиц вливались на базарную площадь, к белокаменным торговым рядам. Здесь в обычное время продавали муку, деготь, гвозди, кожу, ситец, но сейчас лавки были закрыты. Мужики, приехавшие на ярмарку и попавшие в водоворот манифестации, сидели на возах и крепко держали свои мешки, в которых визжали поросята.
Оратор с нездешними, широкими и висячими бакенбардами умоляюще обращался к ним:
— Граждане! Свобода, равенство и братство! — и, сняв котелок, стал им размахивать, словно рассыпая семена свободы, равенства и братства.
Всюду, где только было возможно, появлялся оратор и призывающим, жалобным голосом кричал:
— Граждане!..
И граждане, разрывая себя на части, слушали то одного, то другого оратора. Играли оркестры.
Дядько в белом картузе, с красным острым кадыком вскочил на подводу и густым коровьим голосом взревел:
— Добродии! Ще нэ вмэрла Украина!