Мальчик с Голубиной улицы
Шрифт:
Кто-то снял со стены прадедушку с длинной шелковой бородой. Рыжий прусак, выползший из рамы погулять, а может, даже специально взглянуть на предка, с которым он прожил бок о бок всю жизнь, не видя его в лицо, — быстро исчез в раме, чтобы тоже проехать в Америку, без паспорта. Он дрожал от страха, слушая рассказы о страданиях на Острове Слез, где всем заглядывают в глаза — не золотушный ли? — и спрашивают, сколько долларов в кармане.
А откуда доллары у таракана?
В Америке он разбогатеет, раздуется, станет важным барином, и, когда наденет цилиндр и пойдет по главной американской улице, где его не знают и не помнят голеньким тараканом,
Бабушка Лея обнималась с соседками, и, обнявшись, женщины надолго замирали, словно падали в обморок.
— Может, и вы поедете с нами? — печально спрашивала бабушка Лея.
— Что вы говорите, бабушка Лея! — испугалась соседка. — Ведь вы едете не в Насточку, а в Америку.
— А я знаю? — отвечала бабушка Лея и плакала.
Овечка, видя, что все плачут, тоже заплакал.
— Дурак, чего ты плачешь? — говорил Котя. — Ты ведь едешь в Америку. Ты увидишь Азорские острова.
— Не хочу, — плакал Овечка.
— Там кактусы, — обещал Котя.
— Не надо, — всхлипывал Овечка.
— Там кактусы, там папирусы, — как завороженный твердил Котя.
А Туна Кабак уже сидел на козлах и трубным голосом кричал: «Скорей!», словно опаздывали к американскому поезду.
И вдруг обнаружили, что Овечки нет.
— Овечка, Овечка, ау!
— Ау! — не выдержал Овечка и выглянул из-за толстой акации.
— Скорее, Овечка, иди садись на козлы.
— Ой, не хочу!
— Что значит, ты не хочешь? Мы едем в Америку.
— Я не хочу в Америку.
— Как вам это нравится, он не хочет! Что же ты хочешь?
Овечка ухватился за акацию, он обнимал ее обеими руками и кричал:
— Я не хочу в Америку!
Его силой оторвали и посадили на извозчика, а он продолжал кричать:
— Ой же, не хочу! Не хочу! Куда вы меня везете?
Куда они едут и зачем? Трудно, невозможно представить себе, что они уезжают навсегда, что никогда-никогда они уже не увидят этой улицы, этих старых акаций, склонивших над улицей свои ветви, этой пыльной крапивы и красного заходящего солнца.
Вот так, говорят, бывает в жизни, вот это, говорят, и есть жизнь. Но ты еще очень маленький, ты не можешь понять и объять еще этой бесконечности, и тебе кажется, что всегда-всегда вот так будет собираться за столом семья, будут приносить круглую чашу и, если зазеваешься, дед хлопнет деревянной ложкой по лбу: «Не лови мух!» И всегда все будут вместе, и все будет хорошо.
— Дед, а Америка на том свете?
— Америка на этом свете, — отвечал дед, — но это то же самое, что на том.
12. Солдаты! Солдаты!
Солдатская песня неожиданно возникает где-то там, вдали, тонким, еле слышным пчелиным жужжанием, и, все нарастая, приближается, и вот уже, горластая, заглушая гром кузницы, и стук бондаря, и грохот едущих на ярмарку подвод, проходит мимо с топотом сапог, строем запыленных лиц:
Умер бедняга в больнице военной, Долго бедняга страдал…Кажется, все детство мое прошло под эту протяжную, долгую, стонущую солдатскую
песню.— Солдаты! Солдаты!
Мальчики бегут из всех переулков, они выскакивают из всех калиток, с рогатками, самострелами и пиками. Они обгоняют строй и, заглядывая в лица трубачей, стараются по ним угадать, куда они зовут солдат. А наглядевшись на музыкантов, идут впереди войска.
Выкатив грудь колесом, размахивая руками, в старых картузах и бескозырках «Молодец» и «Герой», они идут и идут под твердый, единый, гулкий удар — «Раз! Два! Раз! Два!». Их волнует грубый запах шинельного сукна, запах юфти, железный запах патронташей, мельканье обмоток и топот солдатских башмаков.
Все дальше и дальше… Горячая пыль дороги, сухой, шуршащий, гонимый ветром цвет акации.
— Раз! Два! Левой! Левой!
Они чувствуют себя солдатами, которым завидует весь городок. А дойдя до края своей улицы, отстают и с блеском боевой славы на лицах возвращаются к своим начерченным мелом классам, заколдованным кругам и вырытым в земле ямкам для игры в орехи.
А на следующей улице другие мальчики, обгоняя солдат и заглядывая в лица трубачей, так же вышагивают впереди войска. И так через весь городок, через десятки городов Киевской губернии на войну идут солдаты, сопровождаемые крикливым, восторженным, азартным эскортом мальчиков. Придет день, и они тоже станут солдатами, и новые мальчики будут с вечным несмышленым восторгом сопровождать их.
Я стою с другими мальчиками у дороги, утираю нос, подтягиваю штаны и смотрю на грубые, простые, одинаковые лица.
Я ищу своего отца-солдата. С тех пор как помню себя, мне говорили, что отец пропал без вести на войне. Но как это можно пропасть без вести? Где-то же он должен быть! И я все ищу его, ежедневно, постоянно.
В моем воображении он вот такой же запыленный походами, с тугой шинельной катанкой на спине и сверкающим на солнце штыком.
Но солдаты идут мимо. Никто из них не узнает меня, не окликает.
Солдаты идут отрешенно, не видя цветущих деревьев, синего неба, оживленных улиц. Темные от пыли, с ружьями, со скатанными шинелями, увешанные таким количеством предметов, точно уходят из этого мира в мир, где ничего нет, — они всецело в своей песне, в своем шаге, в своей бесповоротной судьбе.
А потом громыхают обозы — долго, серо, скучно. Лишь изредка взвизгнет гармошка или пробренчит балалайка, кто-то начнет песню, но тут же оборвет.
Но я люблю и обозы, люблю эти громадные, точно движущиеся дома, солдатские зеленые фуры с сеном и лежащим наверху, под облаками, ездовым. На миг повеет полем, и так хорошо выдрать клок свежего пахучего сена. А ездовой сверху, из-под самых облаков, крикнет: «Отрыж!» — и взмахнет кнутом. Но короткий кнут выстрелит где-то высоко, не задев и картуза.
Люблю я и эти тяжелые, запряженные битюгами, как землетрясение сотрясающие улицы длинные дроги с зелеными ящиками; и эти подводы с живописно наваленными на них шлеями, седлами, всякой сбруей, скрипящей новой кожей.
Горько и жалостно люблю эти тихие, покорно влекомые костлявыми, пегими несчастными клячонками фурманки с лежащими на сене словно белые куклы, забинтованными с головы до ног солдатами, безучастно глядящими вверх, в голубое небо.
Люблю и плетущиеся в самом хвосте и подпрыгивающие на булыжнике пустые повозки с серым чахлым солдатиком, тоскливо оглядывающимся по сторонам. Где же то, что они везли когда-то? Зачем пустые плетутся позади? На что надеются?