Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

На следующей выгружались веселые люди из начала состава и остатки студенчества; Аксель шел сквозь брошенные ими вагоны, как сквозь военные пепелища. Сколько лет ему было, пятнадцать, пятьдесят? Эта тьма, что теперь наконец отставала от окон, смываемая отсветами с нефтехранилища, никогда не менялась: та же самая, что стояла на выпускном дворе, окружала его и сейчас каждый вечер. Все были в ней: мутные сочинители с тетрадями в шестьдесят четыре листа; пожилые менторы со станций юных туристов; тридцатилетние наблюдатели, выбившиеся в инженеры и менеджеры, но хранящие верность кружку; и сочувствующие подруги, так никому и не уступившие своих влажных недр (может, думал он, нужно было писать совсем прямые стихи: раздевайся сейчас же, доставай что там у тебя есть, а не все это «как я хочу умереть и забыться», кому охота трахаться в хосписе). Он уселся на раскаленную скамью, пока поезд заходил в правый тупик, и закрыл глаза, дожидаясь остановки.

Они тормозили так долго, что Аксель почти что успел задремать, но с последним лязгом очнулся и сошел на покатый перрон. Город лежал внизу за мостом, даже крыши его не различались отсюда, и небо над ним заливал как бы майский закат с длинными прорезями облаков. Поднявшись на мост, Аксель увидел, что старинный дэка на

том конце площади горит ровным огнем: изо всех окон последнего этажа вырывались, как в дендевской аркаде, одинаковые полотнища пламени. Примыкающее казначейство, где работала Верина мать, было как будто не задето, но начинавшиеся следом текстильные корпуса полыхали отчаянно, и большая отбельная башня стояла как живая свеча. Аксель остановился, осматриваясь еще. У ночной палатки с шаурмой мелькали, как всегда, трое или четверо сливающихся азиатов, вполне безразличных. Пригнувшись, типограф пересек площадь и встал перед белым Лениным, у которого горел левый рукав: этот памятник был ему дорог, еще дед приносил сюда гражданские цветы, и Аксель достал было телефон, чтобы вызвать пожарных, но их станция была здесь же, в аптечном переулке, он заглянул туда: переулок горел целиком, новогодний банк смотрелся еще нарядней, аптеки как бы улыбались беззубыми ртами, а пожарные ворота пылали арктическим синим. Закрываясь рукой, Аксель дошел до перекрестка с девятиэтажкой, где горели два средних этажа; жители же были собраны внизу плотным лагерем, укрытые как попало, но держались так глухо, что он решил не приближаться.

Аксель свернул к больницам, за которыми жил: пламя выпрастывалось с торцов кожного стационара, и казалось, что здание пытается взлететь. Неврологический двор был заставлен кроватями и капельницами; низкий огонь занимал всю крышу больницы, делая ее похожей на газовую конфорку. Уже не задерживаясь, Аксель вышел на свою улицу: его дом горел не ярче остальных, но словно бы сиротливей, и те окна, что были черны, выглядели покинутыми много лет назад. Сидевшие во дворе были заняты каждый своим: кто кутал обмякшего ребенка, кто яростно раскачивался во сне, почти сваливаясь со скамьи, но всякий раз выпрямляясь, кто смотрел что-то на телефоне с лицом римской статуи. Вера дремала рядом с неизвестными стариками, на самом краю, удерживая в коготках маленький рюкзак.

Подходя к ней, Аксель заметил еще, что в подоткнутых по краю двора машинах спят целыми семьями, он узнал несколько нелюбимых соседей и предположил, что Вера не упустит теперь попенять ему за нежелание учиться водить, но жена, когда он прикоснулся, приоткрыла глаза, выдохнула и пропала опять: он постоял над ней, ожидая, что та опомнится, но ничего так и не произошло. Опущенное к груди, с закрытыми глазами лицо ее было совсем некрасиво; да, вдруг сказал себе Аксель, все же надо считаться, прошло столько лет. Различив, что из-под капюшона у Веры сбегают вниз провода наушников, он понял вдобавок, что ему уже давно не интересно, что за музыку она сейчас слушает, но кому вообще интересна чужая музыка после тридцати, тут бы не забыть, что слушаешь сам. Их окна выходили на другую сторону, но отправляться туда одному было, что ли, ненужно: в конце концов, он здесь жил потому, что его пустили, а сам он мало что для себя выбирал. Аксель еще раз взглянул на жену и каменных стариков рядом с ней: места для него все равно не осталось, и он подумал, что лучше дойдет до отца.

Он вернулся к девятиэтажке и двинулся дальше от дома, мимо недействующих бань и крытого рынка, чья слава померкла вблизи сетевых аквариумов, но теперь все они горели легко и беззвучно, и искусственный свет продолжался за стеклами магазинов так, что каждая пачка порошка и любой пакет сока казались единственными на земле. Это зрелище было болезненно, как если бы Аксель наблюдал его с другой мертвой планеты, зная, что никогда не вернется к себе; он осмотрелся, пытаясь отыскать удобный способ пробраться внутрь, чтобы спасти из огня хоть что-то, но почувствовал, что за ним следят со стоянки такси, и оставил эту затею. Обогнув пылающую заправку, он вышел к шоссе: на другой стороне, в глубине за кирпичным забором, больше дымили, чем горели старые литейные цеха, а ближе к Акселю плавился бесполезный торговый центр, где они никогда ничего не покупали, но и его было странно и как-то неповоротливо жаль. Чуть подальше, в не тронутом огнем коротком леске, он наконец остановился, чтобы покурить в темноте.

Пять или шесть лет назад, когда Аксель уже был женат, но еще не зашился, они с Верой часто приходили сюда, пили из пестрых химических банок и могли не бояться, что им помешают; летом трава и кустарник разрастались здесь до того, что можно было играть в прятки, а к концу осени кленовые кроны становились похожи на огромные бензиновые пятна: Вера каждый год приносила свой фотоаппарат и все не могла снять это так, чтобы они оба остались довольны. На обратной дороге Аксель утягивал ее взять еще вина, и Вера всегда огорчалась и всегда уступала, хотя он вряд ли как-то давил на нее; во всяком случае, Аксель не мог вспомнить, чтобы он особенно трудно ее уговаривал; может быть, она правда любила его и это делало все проще, и сам он тогда был проворнее, чем сейчас; или все это была голая алкогольная прыть, везучая до поры, а потом превратившаяся даже не в дрейф, а скорее в болотный провал; он удивился, как неразличимо все стало и как сложно теперь сказать даже про себя, почему они все еще вместе, как все это длится; но и то, с чего все началось, тоже было не слишком устойчиво в его памяти, тоже обманчиво; нужно было, наверное, просто немного поспать, чтобы все вошло в верное русло, но он был в середине пути и не мог прерваться.

Он прошел маленькую гостиницу, внутри которой пламя гудело, как отдаленная труба, и крепкие частные дома за сплошной решеткой: их хозяев они никогда не видали даже издалека, и Аксель понадеялся, что теперь точно встретит их, но те, по всему, ночевали где-то на задних дворах или, бог его знает, в каком-нибудь бункере, как киношные американцы, и он так никого не застал. В огне их жилища выглядели совсем ненастоящими, как из теста или детской пластмассы, а садовые куклы, напротив, почти оживали в его колеблющемся свете, и Аксель поспешил поскорее пройти это место. Через дорогу была голубая казарма, где в давнее время квартировалась раскольничья церковь, и он на правах ребенка заходил поглазеть на стройные росписи, выполненные кем-то из местного дома художников; потом церковь выселили, все эти годы казарма стояла без дела и горела теперь торжественно

и строго, он почти слышал пение изнутри, как бы из подземелья. Влекомый им, Аксель перешел пустое шоссе и вытянулся, стараясь разглядеть в окно, что творится с росписями: на какое-то мгновение ему примерещилось, что он видит, как топорщится чье-то крыло, но жар здесь был невыносим, и он сперва отступил к пустырю за остановкой, а оттуда решил все же сунуться к школе: отец все равно не ложился до двух, и у Акселя еще было достаточно времени.

Через кривые дворы, горевшие сдержанней, чем его собственный, с жителями, расположившимися еще и в палисадниках, мимо древних сараев, сгнивших настолько, что огонь уже не мог повредить им, он выбрался к школьному полю, где был распинаем на физкультуре вплоть до десятого класса, пока не получил освобождение из-за сбоящего сердца. Примерно тогда же, в один из разговоров с собою самим по дороге домой, Аксель постановил, что его никто никогда не полюбит: все, кто были хоть как-то милы и невздорны, казались далеки, как последний концерт «Нирваны», а те, что сцеплялись в клубок и шипели у подоконников, глубоко презирали его за мечтательность, и он чувствовал это презрение кожей. Когда Вера, всего ничего проходив с ним, вдруг сказала, что любит его, у Акселя задрожали колени: представить, что его выберет та, кого добивались лучшие музыканты района и еще кто-то с московского журфака, было никак невозможно, но он сумел справиться с этим; вдобавок он загордился, стал осваивать сложные табы и на каждой квартирной тусовке старался влюбить в себя хотя бы еще одну; все это получалось не слишком, но он оглядывался на Веру и не думал отчаиваться. Вместе с тем, как его ни подмывало, Аксель так никогда не решился явиться с ней на какой-нибудь слет одноклассников, даже таких, с кем он был более-менее дружен: если бы они оказались не особенно впечатлены его удачей, он и сам, чего доброго, начал бы в ней сомневаться. По сравнению с той же казармой школа горела почти незаметно: только в цоколе, где помещалась столовая и проходил газ, еще было какое-то зрелище, а в естественных кабинетах на втором все выглядело совсем спокойно, и Аксель подумал, что мог бы при случае устроиться там на ночлег, если прежний потайной лаз через фанерное окно в мужском туалете еще действовал. Обнадеженный этим, на уже затяжелевших ногах он наконец отправился к отцу.

Когда позади остались квартал резинотехников и их стадион с восхитительно полыхавшими вышками, Аксель, засмотревшись, едва не сорвался в распахнутый люк, но успел отшатнуться. Вытирая с лица пот, он склонился над ямой, и тесная ее чернота показалась ему утешительна: пожалуй, это было бы даже лучшим местом, чтобы переночевать, сказал он про себя, уступая какому-то нежному бреду, поднимающемуся к голове, и тогда же низ скважины розово озарился, проступили в подробностях бледные вдруг кирпичи; Аксель догадался, что будет вернее убраться отсюда. Уже сворачивая в нужную арку, он наскоро перебрал про себя возможные насмешки в свой адрес, чтобы быть хоть к чему-то готовым, но отец непривычно обрадовался, увидев его: он сидел один в складном кресле вблизи фонаря, слушая позднее радио, и легко поднялся навстречу Акселю, когда тот был еще далеко. Нижние этажи здесь были затронуты мало, зато верхние вместе тонули в широком и шумном пламени, и дома представлялись выше, чем были; тоже не спишь, глухо проговорил отец, а к сорока перестанешь совсем, просто предупреждаю тебя. Типограф кивнул и молча протянул ему руку; отец взял его чуть пониже запястья и рывком отправил в освободившееся кресло.

Я же не встану теперь, пожаловался Аксель, свесив затылок за спину; я тебе помогу, пообещал отец. Аксель ждал, что тот прибавит что-то вроде «встал в пятнадцатом, встанешь и в этом», но отец, видимо, был сегодня и правда иначе настроен. Что ты слушал, спросил тогда Аксель, о чем вообще говорят в это время, я не в курсе. А про шведскую девочку, с удовольствием поделился отец: столько ярости из-за малышки, если не сказать отчаяния, у вроде бы взрослых людей. Акселю девочка не нравилась, но он кивнул, поощряя отца продолжать. Тут не в том даже дело, что климат и вся эта мука с квотами, а в том, что являются дети, готовые ткнуть нас в помойку, которую мы развели в том числе ради них, объяснял папа, ну и мы понимаем, конечно, что все это уже достаточно скоро будет зачеркнуто, переработано этими самыми детьми, заставшими нас в нашем говне, и нам страшно, куда же исчезнет наш труд, о котором говно это так ясно всегда и всем напоминало. Но ты-то сам в чем перед ней виноват, возразил было Аксель, ну в смысле говна; или Юрий Шевчук, или Борис Гребенщиков, – в чем они перед ней виноваты? Отец заулыбался, как в семейном кино: ну какая теперь уже разница, как тут чего посчитаешь; хотя нет, спохватился он, посчитать как раз можно легко, и вот что выходит: если раньше нас не поторапливали даже двадцатилетние лбы, да еще прямым текстом, то сейчас, как видим, уже школьницы на таблетках объявляют: давайте, валите, и так слишком насрано, хватит. И тебя это веселит, понял Аксель, ну клево, а я только злюсь, даже не за себя, а, знаешь, за тех, кто сажал самолеты с отказавшими системами или строил заводы после войны.

Отец ничего не ответил на это, и Аксель заволновался, что расстроил его, но тот, переждав, спросил другое: интересно, а ты без усилия можешь вспомнить, какой сейчас год и какой наступает, ничего не скрипит в голове? Постоянно скрипит, повеселел в свою очередь Аксель, и не только по этому поводу: почтовый индекс, группа крови, городские номера. Что же ты думаешь с этим делать, подошел к нему ближе отец, и Аксель уселся собранней: тебе есть что посоветовать, предположил он, подобрав ноги. Отец пожал огромными плечами: я думаю, с этим каждый справляется своим способом, вряд ли я могу тебе чем-то помочь; меня больше заботит, как мы это все упускаем, ну индексы и телефоны ладно, это немудрено, но год, почему невозможно вспомнить, какой сейчас год? Лицо его стало вдруг словно бумажным, Аксель опустил глаза в снег, чтобы не смотреть. Знаешь, решил он рассказать, я пришел сюда не сразу с работы, а сперва был у жены, она уже спала, я постоял над ней какое-то время, недолго, и подумал тогда, что, если бы я, например, повалился в П-ве на рельсы и меня разрезало электричкой, а потом застебали в «Подслушано», как они там умеют, она точно бы справилась с этим, точно бы вышла сильней и так далее; сам не знаю, почему это так меня огорчило, какая-то чушь. И потом, по дороге к тебе, я все не мог успокоиться, как будто это уже правда произошло и я все это видел. Я никак для нее не старался, она полюбила меня просто так, почему я не хочу ничего ей оставить? Не сказать, что мне стыдно, но я просто не верю себе самому.

Поделиться с друзьями: