Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В китае посыпались окна, пятна пожара пошли по воде; мальчики потянули Центавра, и тот по-собачьи подался за ними, отряхивая голову от приставшей земли. Следом двинулись те остальные, кто сидел на траве; Никита еще последил за огнем, как за встретившейся в парке неведомой птицей, и не стал далеко отставать. За смятыми воротами сада все сливались в единый подвижный кустарник, издающий не сразу опознаваемый хруст: подойдя, Никита рассмотрел, что многие держат мешки с кукурузными палочками, выхватывая их прямо ртом; маленький этот звук не исчез и когда они снялись в сторону города, взрывая заречную пыль. Как бы в приветствие им в городе запустили ракету, в красной славе взошедшую на пустое небо, но никто, кроме Никиты, не залюбовался; он шел позади всех, чиркая посошком по песку и стараясь не думать о разбитой ноге. Центавр, все же справившийся с собой и шагающий теперь в полный рост, торчал из толпы, как отрядное знамя; те, кому было трудно идти, начали отпадать еще до того, как запахло рекой: передав кукурузу другим, они оседали по краю дороги и, словно чтобы замаскировать упадок сил, принимались неумолимо чесаться; удаляясь, Никита оглядывался и следил, как ночь одолевает, вбирает их в свои рукава. Ближе к набережной стало видно, что над городом запеклось тихое зарево, малиновая полоса, и еще две ракеты украсили небо, выпущенные, как он посчитал, с вокзала и с радиополя; острова же молчали, как накрывшись водой. На мостовой, прометаемой ветром, строй прижался к девятиэтажкам, залез в палисадники, круша насаждения; те, кто мог достать палкой, взялись лупить в нижние окна, сперва невпопад, а потом все налаженней; Никита следил, и Центавр впереди тоже словно надеялся на какое-то чудо, но, казалось, они никого не смогли разбудить. Ископаемая карусель с бивнями от сидений остановила колонну еще на десяток минут; тьма наполнилась изнурительным скрипом и визгом напоровшихся на отростки металла. Спасаясь от гвалта, Никита отлучился к реке и стал к ней спиной; воздух над ним расползался на лоскуты, а в растущих прорехах мерцал, разгораясь, отчетливый иней. Наконец и с островов по воде донесло трубный звук, в последний раз слышанный им до школы: он обернулся, уже задыхаясь, и вслед за трубой словно лавина камней сошла в той стороне, потрясая землю и все, что держалось на ней; небо стало крениться налево, теснимое желтой дугой. С карусельной площадки плеснуло восторгом, и отряд, бросив раненых, ринулся дальше; часть сорвалась на бег, растаскивая строй, а у окон показались первые сожители, привлеченные

взрывом. Никита махнул им и догнал уходящих; теперь он шел совсем рядом с Центавром, но тот уворачивался от его глаз, как неудачный прогульщик. Перед тем как свернуть вслед за всеми на непроглядный проспект, Никита подобрал осколок асфальта величиной со спичечный коробок, отступил и точно попал им в высокий затылок; конвоируемый присел, вскинув руки для защиты, но получил пинок в измочаленную спину и тотчас вскочил. Пройдя с мальчиками водородную станцию и заправку с отогнувшимся спонсорским баннером, Никита заметил, что с обеих сторон от них, приглушив фонари, перебегают разрозненные сторожа, похожие на больших насекомых; он махнул им тоже, и те попадали наземь, как если бы он расстрелял их. Ночующий у нового кладбища трамвай охранял один алебардщик в толстовке с тремя или четырьмя буквами; бледный как сахар, он уперся всем туловищем в вагон с левого бока и мешал навалившимся справа сбросить его с рельсов. Когда Никита подошел, алебардщик сопротивлялся уже одним весом, отчаявшись выиграть сражение, и пот лил с него как из крана; нападавшие, понял Никита, не догадывались, что с другой стороны кто-то противостоит им, и давили друг друга, налипнув в четыре слоя на сиреневый борт. Все должно было завершиться скоро, и Никита, пока не поздно, приник к изможденному алебардщику, поцеловал его в мокрое переносье и скорей отошел; коротко укрепленный, трамвайный атлант распялся во всю стенку и вынес еще один страшный накат, но уже на следующем колени его подломились, он взвыл и пал на четвереньки, пряча голову в плечи, и сдавшийся вагон накрыл его без остатка.

Ночь уже просветлела сама, когда они вышли к горящим театрам и почте; клочья кровли топорщились на мостовой, как скомканная газета. Впереди было видно, как дети идут от ДК и от стадиона к фонтанам, но что происходит на площади, было еще неизвестно; Никита как мог пролез между горелым железом, помогая себе деревяшкой, и, еще не добравшись до угла, увидел всадников Корка, стоящих на месте спортбара. Тощие лошади их норовили то лечь, то привалиться к стене бывшего «Велодрома»; корковцы били их пятками в пустые бока. Сам командир в летной куртке на голое тело, с зачесанными назад волосами и грязноватой канистрой в ногах сидел на тротуаре, отвернувшись к огню; за то время, что его не пускали в город, Корк отяжелел и раздулся в лице, словно весь этот год провел дачником, а не полосовал выбракованных за плавнями. Никита сместился еще, и ему наконец открылась площадь, по пояс затопленная узниками бассейна: те, что устали в походе, занимали последние метры, не решаясь усесться, а другие у самых фонтанов составляли помост из добытых, как он понял, в театре фальшивых балконов и портиков. Протискиваясь между мальчиками, Никита столкнулся с разносящим по площади кукурузные палочки рыхлым алголевцем в растянутом белье; тот сбился и попятился от него, сминая стоящих, но Никита не стал наступать дальше и остался на месте, следя за приготовлениями у фонтанов. Полминуты спустя он почувствовал, что в спину ему летят кукурузные огрызки от тех, кому он закрыл сцену; развернувшись, Никита палкой разбил наугад два лица, замахнулся еще на кого-то высунувшего синюшный язык, но, когда снова стал к ним спиной, осыпание продолжилось; тогда он решил пробираться к помосту, чтобы там в конце концов опуститься на землю.

Утро все прибывало, возвращая живые цвета кирпичам и воде, отпечаткам и шрамам на мальчиках; из почты и нижнего госпиталя стогами валил черный дым, и лошади Корка хрипели в испуге, но стояли еще. Раздвигая детей, как тростник, Никита еще за десяток рядов до фонтанов заметил, что под дособираемой сценой посажены четверо взрослых, от макушки до пояса убранные в черный полиэтилен; было сложно понять, мертвы они или только готовятся к смерти. Как он и хотел, Никита улегся на плитку впереди всех пришедших; внезапно проворный алголевец подал ему шуршащий мешок и раскраснелся, что он не отверг приношение. В рассветающем небе вровень с колокольней взлетела еще одна ракета, как будто с теплоцентрали, и всадники, как по хлопку, унеслись в тот конец города; одновременно грохнуло где-то на объездной, и неясное пламя возникло там так высоко, что казалось кометой. Ни ракета, ни взрыв, однако, не развлекли площадь; все глаза были обращены на двух близнецов, что подвешивали к помосту оргалитовый щит детсовета, выполненный когда-то Лютером: сверток с ребенком, лежащий на чистой траве под внимательным солнцем республики. Когда щит был закреплен и помост опустел, на площади сделалась выжидающая тишина, и только в ближнем театре слышно ворочался пожар; впрочем, скоро с последних рядов пополз возрастающий ропот и кукурузная труха посыпалась в просвет перед сценой. Мальчики, стерегущие спеленатых пленников, заторопились и с усилием подняли первого слева, но поднятый не держался и опадал, как безногий; провозившись, они довели площадь до ровного ненавидящего гула и, плюясь, ввосьмером поволокли нестоячего вверх по настилу из задника, изображавшего лунную степь. По тому, как беспомощно двигался первый из взятых, Никита мог не сомневаться о нем; когда же того наконец усадили на краю и сорвали завесу, он едва убедил себя не выкрикивать напрашивавшуюся глупость. Багровый после пакета, глава держался за свешенные поверх щита ноги, шумно дышал и делал вид, что засыпает; он не оборачивался на тех, кто сновал позади него, не смотрел вообще никуда и не сразу заволновался, когда под его подбородком пропустили зеленый трос-шнур: скалолазание было единственным спортом, поддерживаемым в бассейне от имени ставки ради убыли нерасторопных. Мальчики, спотыкаясь, тянули удавку туда и сюда, упирались в главу то локтями, то пятками, но лишь через долгое время им получилось добиться, что лицо его налилось фиолетовой краской, а нога ударила в свисающий щит; площадь обнадеженно выдохнула, и глава наконец присмотрелся к собравшимся, но, казалось, не слишком успешно; Никита понял, что он, близорукий, пытается щуриться, а петля не дает ему. Тогда глава, отставив руку, попробовал повернуться, словно для того, чтобы попросить тех, за спиной, дать ему разглядеть остальных; даже рот его разжался как для нужного слова, но державшие трос поспешили столкнуть его: глава повис посередине щита, не доставая до земли чуть меньше ладони; один мысок его все кивал, как собачка на приборной панели, а другой был спокоен, как камень. К висельнику полезли, и Никита встал с плитки, чтобы не оказаться затоптанным, и, уже стоя, смотрел, как желтушный обмылок подскакивает и стучит головой тому в пах и в живот, а другие защипывают ему кожу и пытаются выкрутить толстые неудобные пальцы; кто-то не из ленивых расстегнул и снял обувь с главы и сидел теперь на кортах, поджигая короткие волосы спичками. Глава изредка бился всем телом о щит, не особо отдергиваясь от щипков и огня; пока он еще длился, мальчики взяли с плитки второго завернутого; по тому, как тот выпрямился и качнулся вперед от подагры, Никита угадал под черными пеленами старого чрезвычайщика, незаменимого при печали и обмороке. Почерков стоял ровно, но не понимал, куда двигаться дальше; его подтолкнули к двум ящикам для инструментов в начале подъема, он послушно там встал и вновь замер; потеряв терпение, мальчики сверху облапили его голову и потащили к себе. Это было наверное обречено, видел Никита: полководец старался, загребая ногами по трудным уступам из почтовых контейнеров и декораций, но не мог им заметно помочь; мальчики же, вымотанные еще от главы, только скалились от натуги и, еще поборовшись, упустили его из рук. Почерков пал на площадь плашмя и залег так в ногах у повешенного; наступило смятение; от главы отцепились, но что делать с уроненным не понимали. Раздражаясь, Никита присел перед Почерковым и разорвал пакет, из пробоины потянулась заждавшаяся кровь; он расчистил лицо и увидел, что пенсионер проломил себе нос, когда падал, и теперь лежит в полусознании, заплывая и щурясь, как не получалось у главы. Никита не успел понять, узнан ли он: осмелевшие дети оттерли его и опоясали Почеркова еще одним тросом, передав конец на сцену; на этот раз им удалось втянуть его наверх и поставить, и тот, брызгаясь кровью, стоял сам три-четыре секунды, пока вновь не обрушился вниз от тычка. Теперь он упал на спину и на земле стал работать ногами, пытаясь ползти якобы в сторону ставки; дети чуть отпустили его, пересмеиваясь, но на площади снова начался скандал, и они потащили полководца обратно к себе. Возвращенный на плаху, Почерков без подсказки стал снова на край, тверже, чем в прошлый выход, и Никита заметил, что он улыбается; мальчик с винным пятном столкнул его так, что он приземлился на оба колена и лоб и застыл в этой стойке среди объедков, как ударенный молнией. Его подняли опять, проволочив по щиту с неподвижным главой, но поставить уже не смогли и спихнули как вышло; выдохшихся сменили другие, еще не державшие трос, и работа продолжилась резче: Почерков со шлепком падал и снова взлетал на взметавшемся черном крыле, пока не сделался похож на груду мокрого тряпья.

Двое не расчехленных еще ждали порознь, отстав друг от друга; после Почеркова можно было рассчитывать на передышку, и рыхлый алголевец, ждущий в углу, дожидался по новой раздать угощение, но мальчики не утихали и подняли третьего, сидевшего спиной к площади: этот было рванулся от них, но не к ставке, а будто бы к госпиталю, уже уступившему часть огня соседней столовой; дети, бросившись наперерез, повисли у него на ногах, и бегущий увяз в них, как в трясине. Вертясь в мешке, он вернулся к помосту, но, отпущенный здесь, всем корпусом врезался в нагромождение, очевидно надеясь его надломить; в ответ кто-то сверху без примерки оседлал его плечи и сквозь мешок всеми пальцами впился в лицо. Беглец заметался, чтобы скинуть наездника, но тот не выпускал его, как бы он ни юлил, а освоившись больше, направил на Почеркова и так опрокинул. Пока подскочившие с тросом опутывали побежденного, Никита гадал о четвертом, оставшемся без присмотра из-за всей беготни: он раскачивался взад-вперед и, хотя сидел боком в черном мешке, словно бы искоса наблюдал за ним с тех самых пор, как он лег здесь, у сцены; и во всем полуспрятанном теле читался такой поминутно прибывающий подвох, так сновал и названивал, что Никита в конце концов отвел глаза. Выбранный третьим уже был заброшен на верхнюю полку и бил связанными ногами, похожий на рыбу; мальчик с ножиком не длинней его пальца нагнулся надрезать пакет, но лежащий взыграл еще и слепым рывком снес его с помоста. Зрители заревели, а мальчика чуть кувырнуло в воздухе, и он упал рядом с Никитой, тут же попробовал встать, но отдумал; ножик его потерялся в полете, и Никита подтащил детсоветовца к себе под бок; он был легкий и гибкий, как бы полотенце, и белые шрамы на черепе у него лежали крест-накрест. К скрывающемуся в мешке теперь боялись подойти, а сам он выжидал без движений и полный таимой угрозы; наконец кто-то крепкий, надев на ладонь карабин как кастет, подкрался к нему с занесенным для удара кулаком и в один прием раздел ему голову: увидев, кем занята площадь, обнаруженный Гленн отвратительно заорал и забился опять, и мальчик с карабином, не мешкая, ловко ударил его; Гленн, еще поскулив от обиды, затих и сложился, подтянув колени к груди, насколько позволяли путы. Мальчики покрутились еще у его ступней и свесили Гленна параллельно главе вверх ногами; узнав соседа, ответственный врач снова начал орать и болтаться, но никто не пришел осадить его, и Гленн сам постепенно остыл. На помосте взялась запачканная канистра, бывшая в ногах у Корка, и заморыш в майке с рисунком для девочек, разлапясь, открутил крышку и невидной струей принялся омывать Гленна; врач отплевывался и гремел по щиту, не сдаваясь, в нем еще было много неистовства, он извивался; мальчики подожгли его сразу с обоих концов, и Гленн тут же стал неразличим в быстром ворохе пламени. Детсоветовец, прибранный Никитой, успокоился и задремал, мелко-мелко дыша; нужно было придумать, как он назовет его, и Никита терялся в догадках, перебирая красивые буквы, меняя местами и сталкивая, будто гладкие цветные камни. Поглощающий Гленна огонь перекинулся на главу и проел расписанный Лютером оргалит;

наверху перерезали тросы, спасая помост, и оба висящих свалились на площадь, где не унимавшийся Гленн покатился вперед, разрушая строй: напуганные дети разбегались не глядя, заставляя Никиту получше укрыть своего подопечного. Эдгар, подумал он вдруг, я назову тебя Эдгар; это лучшее имя из всех, что существуют на свете. Врач остановился на пятом ряду, от него и главы унизительно пахло; те, кто бежал, возвращались теперь с осторожностью, не доверяя затишью; кое-кто принес шифер и подсунул в огонь; несколько сухих, как бумага, выстрелов грянуло и растворилось в сиянии утра, и тогда четвертый из пленников, прекратив свою качку, встал сам и в мешке прошел к эшафоту так ловко, как мог лишь один человек во всей республике. С нижних ящиков он без труда вспрыгнул на мусорный бак, составлявший вторую ступень; постоял на нем, разбираясь, где выход на сцену, и, уже принятый мальчиками, поднялся на видное место, не противясь их настырным рукам.

Площадь слышно приглохла при виде его, оставив недоклеванную кукурузу; лежащий с Никитой мальчик заерзал во сне, как щенок, открыл плывущие глаза и уставился вверх, но как будто бы не просыпаясь. В прогоравшем театре разразился чудовищный треск, как от десятка деревьев, ломаемых бурей, но никто не повел головой; мальчики на помосте стянули пакет, и внизу закивали почти по-приятельски, и Никита сам не смог удержаться от тихой усмешки. Трисмегист стоял в чистой футболке, высокий, как башня, непривычно стесненный и словно прислушивающийся к себе самому; ноги его были босы, и пальцы на них были выгнуты вверх. Можно было подумать, что вот-вот он начнет что-то петь или сделает сложный прыжок; но потом Никита увидел, что справа к помосту команда покрепче несет на себе полную ванну воды, ступая так, чтобы ничего не потерять. Вольнокомандующий смотрел мимо всех, как в школьное время, не стараясь казаться заметно умней, и треугольная грудь начинала просвечивать, как газета на солнце; испытывая его, Никита несколько раз подряд ударил в ладоши, но Трисмегист не взглянул на них с мальчиком. Невероятную ванну водрузили сперва на захлопнутый бак, заходивший под тяжестью, и тогда Трисмегист обернулся к хлопочущим позади, отошел и присел, и один поднял страшную ношу на сцену, как какую-нибудь корзину с бельем; сохраняя лицо, мальчики проводили его, пока он не поставил ванну вдоль переднего края и опустился на борт, чтобы дать им стянуть с себя футболку. Когда он снова встал, оказалось, что в середине груди его разожжен как бы ртутный светильник, подпирающий горло; избегая глядеть туда, детсоветовцы спустили с Трисмегиста брюки и последнее белье. Мальчик в сломанной спонсорской бейсболке и комнатных шлепках подошел к нему с парикмахерской бритвой и счистил немногие волосы в узком паху; вольнокомандующий, как и прежде, ничем не выдавал, что творится внутри него, и Никита уже не хотел, чтобы тот как-нибудь изменился в лице, содрогнулся и вскрикнул; лучше всего было бы, чтобы все это длилось и не разрешалось ничем, как заевшая пленка, но Трисмегист повернулся плечом и, никем не подначиваемый, встал обеими ногами в воду. Он затрясся сперва так ужасно, что вода заплескала на площадь, задевая Никиту с приемышем, но потом совладал с собой и только зажмурил глаза; наблюдающие закивали еще, засвистели, и Трисмегист, держась руками за борта, скрылся в ванне по ртутную грудь и только тогда закричал незнакомо и низко, и чужой и больной этот звук, разобрался Никита, не мог быть голосом республики, покидающей избранное тело, но это не взволновало его.

Трисмегист опускался еще и кричал, пока вода не захлебнула рот; руки его взлетели над ванной и упали в нее по одной; наконец он исчез целиком, и от легшей кругом тишины Никите в оба виска вонзилось по иголке. Оглушенный, он видел, как ждущие на площади поднимаются на мыски, силясь заглянуть в недосягаемую воду; непривитые, вскормленные порошками, в рубцах и экземах, они все были одинаково хороши и свободны, и Никита пожалел, что может выбрать лишь одного; он вспомнил, как их голоса взлетали над стадионом два утра назад, и уверенней обнял лежащего с ним. Мальчики наверху понемногу подвинулись к ванне и встали вдоль борта нетвердой стеной, как камыш; наконец самый рослый, собравшись, кивнул, и они оторвали от сцены свой край: из накрененного купола хлынула вниз серая, как от стирки, вода, от которой Никитин подручный очнулся и, царапаясь, перелез к нему за спину. Потеки достигли Почеркова и главы, не дотянувшись до Гленна; когда все было слито, в запрокинутой ванне остался лежать, свесив руки наружу, совсем проволочный ребенок, и вся проволока его тела светилась, как до этого грудь растворенного Трисмегиста. Он смотрел слеповато из своей раковины, как в сплошной темноте, но Никита внизу понял, что он видит их всех: и подвижных из первых рядов, и совсем доходяг из последних, и стоящих за ним на помосте, и того, кто забрался Никите за спину и дышит, как мышь, и алголевца, сжавшегося далеко на аптечном углу. Те, кто еще был на сцене, бесшумно спустились на площадь, и новорожденный, взявшись обеими руками за верхнюю кромку и скользя по акрилу всей кожей, всполз наверх и замер на корточках, поводя головой; а потом, будто бы придышавшись к их гари, поднялся целиком, ненадежно красивый, прямой, как струна.

Площадь зашевелилась повсюду, и Никита, обернувшись, увидел, что дети поперек друг друга ложатся на плитку, пряча головы за мешки с кукурузой и в задранные майки; ему же было негде укрыться, и он, наугад потрепав захребетника, встал и подступил к самому помосту, единственно заслоняясь ладонью, и тогда разглядел, что в том месте, где помощник в бейсболке подбривал Трисмегиста, у выбравшегося из ванны нет совсем ничего: ровный шов без зазубрин, пустая улыбка. Он отнял ладонь ото лба и бессильно потянулся вверх, укрощая растущие слезы; ледяная боль свела ему мышцы, и он застыл с растопыренными над собой пальцами, бесполезно ловя ими металлический свет. Как мы молоды, и ничего не успето, услышал он голос; земля лежит перед нами как чистая тетрадь, и вода изобилует к нам, как невеста; леса наши неодолимы, станки заведены, и корзины готовы; оставайся, исполнитель, нам хочется песен. Короткое пламя выбралось из вскинутого рукава, поиграло и скрылось обратно; Никита услышал, как оно движется под рубашкой, стекая по пазухе к животу. Оставленный им на земле мальчик, привстав, обвился вокруг Никитиных ног и повис, запустив ломкие пальцы ему за ремень.

2016–2017

Сказки для мертвых детей

Le surveillant

Тилеман пробудился так рано, словно бы ему, как десять или пять лет назад, предстояла дорога в университет; он прошелся по комнатам, полным внимательной тьмы, посмотрел, как перебегают огни на оставленной лесопильне, промочил пересохшее за ночь горло и решил, что не будет возвращаться в постель. В доме напротив этажом ниже уже горели чьи-то окна, двигалась как из плохого картона выстриженная фигура, и Тилеман, не желая дать знать, что он тоже не спит, не стал включать свет.

Он и днем старался, чтобы те, кто живет здесь, различали его только в крайнем случае, когда нужно не столкнуться на лестнице; он не знал, как зовут людей с его площадки, и никуда не звонил, когда за стеной, по всему, пытались кого-то убить. Ученики, поднимавшиеся к нему, жаловались на грязь и угрозы в подъезде, но Тилеман делал пустые глаза: в городе не было другого француза, способного работать с тугими здешними детьми, и он мог не вдаваться в такие детали. Только раз изменил он себе, когда мальчик, ходивший к нему уже год, застрял на третьем, припертый всклокоченной бабой, неизвестно кого в нем признавшей; Тилеман тогда взялся за трость, без спешки спустился и трижды хлестко ударил по тряской спине, приговаривая Salope!, пока та не отстала. Дома он промыл расцарапанного мальчика перекисью, дал ему чистый платок и начал урок, удержав себя от лишних утешений.

С черной улицы проникал холод, голые ноги прилипали к паркету; опасаясь застыть, Тилеман наконец оделся, завел кофемашину и выбрался на балкон, откуда сквозь клены был виден край высоцкого дома и флигель прислуги под синеватым фонарем. Они ждали его сегодня к десяти, и визит этот должен был стать двойной вехой: primo, до этого дня Тилеман занимался с учениками единственно у себя, secundo, он, кажется, оставался последним из благополучных горожан, все еще не побывавшим в гостях у Высоцких. Появившись как будто из Литвы, они стремительно построились на оставшемся от интерната пустыре в прошлогоднее лето: в несколько недель над промоченной всеми собаками землей вырос каменный замок с итальянскими окнами и цветным мезонином, исполненным как из фарфора; местные, как этого следовало ожидать, отнеслись к новичкам настороженно, и, когда те въехали в дом под начало учебного года, кто-то из непримиримых метнул к ним во двор две зажженные бутылки, одна из которых угодила в клетку с овчаркой, а другая в розарий. Нападение было устроено, как полагается, за полночь, и кое-как успокоенные пожаром поселяне оказались застигнуты врасплох, когда поутру в пораженном дворе раздалась настоящая музыка, над гребнем ограды выросли гроздья воздушных шаров, а ворота с кентаврами распахнулись, открыв общему взору не только сгоревший парник и останки овчарки, но и блистательную карусель, где на пряничном тянитолкае спиною друг к другу сидели, возносясь и снижаясь, две девочки-погодки, одетые в не по-осеннему легкие платья, голубое и желтое. Сосредоточенный оркестр из двух десятков музыкантов сиял из глубины двора. Пока робкие зрители, вышедшие из подъездов, протирали глаза и без слов переглядывались между собой, вокруг карусели возникли столы и кресла, ловкие азиаты вынесли на подносах охапки напитков и холмы угощений, а на пороге нарисовались Высоцкие-старшие: сухощавый и смуглый глава в рыжей тенниске, джинсах и кедах в пеструю полоску и смущенная жужелка-жена в чем-то тоже полуспортивном, но подобранном будто бы наспех, по словам Тилемановой матери, жившей здесь же и не упускавшей ничьей неудачи. Она же рассказала, как малое время спустя первые поселянки с детьми, вытянув шеи, вкрадчивым шагом приблизились к месту праздника и, подбадриваемые хозяевами, усадили своих на свободных лошадок и единорожек, а сами, еще не подняв до конца головы, подняли бокалы за успех новоселья. Еще погодя подступила с подругами мать Тилемана, а за ними к столам уже двинулись все остальные: распиловщики и химзаводские, черпаки из торгового колледжа с переходящими телками, пропойцы и признанные несчастливцы. Высоцкий-отец подходил ко всем с одинаковым любопытством, увлеченно шутил и помногу кивал, жена его, оживляясь, повторяла и кивки, и шутки; о досадном поджоге никто не хотел вспоминать, карусель визжала напропалую, на месте стаявших курганов сладостей тотчас вырастали новые, а когда приглашенный оркестр без всякой видимой причины взял первые ноты Mistaken for strangers, то и Тилеман перегнулся в халате за перила балкона, не веря своим ушам, и висел так, пока главная песня его прежних учебных кочевий не сменилась чем-то общепонятным вроде группы «Ленинград».

Словом, Высоцкие угодили всем, и еще не под вечер поселковые старейшины уже пообещали семье, что ночные метатели будут отысканы и переломаны, но хозяева изобразили, что не понимают, о чем с ними говорят. Девочки их не слезали с оседланного тянитолкая весь день и отвечали на все обращения жестами или одними глазами: старшей было четырнадцать, младшей тринадцать, рассказали родители, воздержавшись от других объяснений; проговорились лишь, что обе учат самостоятельно по четыре языка и уверенно играют в го, но последнее мало кто понял. Уже на следующий день на примыкавшую к владению Высоцких спортплощадку приволокли не слишком упирающихся Славиков первого и второго, всеми признанных подрывников, и, растянув на турниках, отходили дубьем, применявшимся здесь же для выколачивания ковров. На шум казни, однако, не вышел никто из Высоцких; в глуповатой растерянности палачи и сочувствующие попросили измученных Славиков покричать еще просто так, но как те ни старались, в итальянских окнах не дернулась ни одна занавеска. От отчаяния решено было оставить отделанных на том же месте, чуть ослабив ремни, до тех пор, пока новички не обозначат, что покаяние принято. Разойдясь, поселяне продолжили наблюдать за площадкой с балконов, и лишь к трем часам пополудни, когда Славики уже обмякли и больше не шевелились, из высоцких ворот выкатились в беззвучном электромобиле обе сестры; подрулив напрямик к турникам, они освободили привязанных даже не выбираясь из машины и, когда те без сил свалились им под колеса, обработали им повреждения и укатили обратно к себе за ворота. Выждав еще с четверть часа, наблюдатели возвратились забрать пострадавших: оба Славика в кровоподтеках размером до яблока улыбались так нежно, что можно было заподозрить в них расстройство рассудка, и доброжелатели поспешили оттащить их в квартиры подальше от глаз остальных.

Поделиться с друзьями: