Мальчики и другие
Шрифт:
Сколько ни хлопотала потом Тилеманова мать, добиваясь от него внятного рассказа о тех полутора часах, что он провел в мезонине Высоцких, все было бесполезно, хотя сын и явился к ней сразу после, подавленно-собран, как с вызова к ректору. Ты не подходишь им, полуспросила она, но что уж: твои лентяи распустили тебя, пусть хоть это послужит тебе встряской. Пусть послужит, повторил Тилеман, садясь за чай; голова болела так, что он был готов утопиться, лишь бы это прошло. Или ты уже разучился общаться с людьми, продолжала выдумывать мать, никуда не показываешься, всех ставишь ниже себя, вот оно и сказалось. В надежде отвлечь и ее, и себя Тилеман вытянул из пиджака полученный конверт, заглянул внутрь и завис: денег было положено как за десяток занятий, ни больше, ни меньше. Что за чушь, прошипел учитель, откуда они это взяли; мать же вскинулась, бормоча что-то совсем оголтелое, он уже не пытался понять. Вернувшись к себе, Тилеман набрал горячую ванну и, ужасно дыша и почти обжигаясь, опустился в нее; следующий ученик должен быть прийти к двум, и он отдал бы все, что лежало в конверте, только чтобы это время прошло поскорее.
Вечером он ждал звонка от Высоцких, но, по-видимому, те считали контракт заключенным: телефон чернел так,
Кое-как оттоптавшись на трех подряд учениках, Тилеман разогрел себе коробку паэльи и сел за розыски сестер: у тех оказался как будто один на двоих инстаграм с пятью сотнями подписчиков, ничего сверхъестественного: открытки из Уфицци и Пало-Альто, с Гроте-Маркт и площади Трех Властей, фотографии кулинарных стараний, давние триумфальные снимки с какого-то чемпионата по настольным играм. Он добавил закладку, выскреб из картонки остатки обеда и хотел уйти читать газеты, как всегда в это время, но дурацкий зуд заставил его обновить страницу сестер: в левом углу теперь белели две тончайших ноги, одна из которых была в парном к найденному им в конверте чулке, а другая, конечно, раздетой. Тилеман сказал merde и закрыл сразу все; подождав еще, он хватил по столу кулаком с такой силой, что отшиб мизинец, и взвыл от обиды и боли. Вечером он уже никуда не выходил, хотя дома не осталось ни молока, ни нормального хлеба, ни хлопьев, а перед самым сном опять гипнотизировал телефон, но все так же впустую. Спал он муторно, под окнами орали празднующие пятницу, тело то деревенело, то обращалось в совершенную слякоть, и даже до стакана с водой Тилеман доставал великим усилием воли, а под самое утро увидел, как затолканный в карман чулок разворачивается прямо в воздухе спальни, разрастается, выпрастывая по сторонам за коленом колено, пока не заполняет собой ее всю.
В субботу его ждали на ужин Матея и Герта, владельцы спорткара и реборна, из тех редких людей, кому Тилеман полностью доверял, но ему ничего не хотелось; он написал Матее, что не сможет прийти, и тот, почувствовав неладное, позвонил узнать, что стряслось. Застигнутый врасплох, учитель сначала смешался, но потом, отблеявшись, как мог изложил суть событий; Матея же развеселился и предположил, что у друга теперь есть где с лучшим успехом провести субботний вечер, и учитель поспешил завершить разговор. Сам себя ненавидя, он распахнул ноутбук, чтобы проверить инстаграм, и нашел сестер на новом cliche в костюмах из «Мулен Руж»!: старшую в черном, а младшую в красном, в одинаковых ожерельях, заметно пластмассовых, но все равно колдовских. С еще большим отчаянием он заметил, что у них было уже не пятьсот, а восемь тысяч подписчиков, ждущих, стоило думать, продолжения этого маскарада; медленно выругавшись, Тилеман захлопнул экран, сполз из кресла на пол и принялся отжиматься, бросая между подходами затравленные взгляды на улицу, по которой вниз от лесопильни катились вороха желтых листьев.
Несколько укрепленный гимнастикой, он решился сходить за едой; в ящике, разумеется, оказалась открытка с Лотреком, но и это не остановило его: второпях миновав два жилых двора и один больничный, Тилеман нырнул в раздвижные двери супермаркета и тут же, к своему облегчению, застал выбирающую помидоры мать. Та, однако, осталась стоять к нему боком и, как будто продолжая свою позавчерашнюю речь, громким шепотом заговорила: объясни, почему я должна стыдиться выйти во двор, где прожила шестьдесят лет, что ты делаешь, разве тебя не учили; ты бежал как предатель, ты знал, что тебя не догонят, и сидишь теперь на своем этаже, куда они могут добраться если только ползком или если родители отнесут их к тебе на руках. Тилеман хотел съязвить, что по крайней мере у них получается добраться до его ящика, и в доказательство предъявить Лотрека, но смолчал и стал тоже копаться в овощах. Это несправедливо, что на весь этот город ты единственный, на кого они могут надеяться, не успокаивалась мать, почему мы не произвели больше ни одного человека, кто был бы способен их выручить. По-прежнему не отвечая, Тилеман удалился в молочный отдел, а потом задержался над витриной с охлажденным мясом и здесь получил удар тележкой пониже спины: обернувшись, он увидел кого-то из среднего поколения химзаводских с характерным как из газетной бумаги лицом: можно было не сомневаться, что тот въехал в него не случайно; nique ta mere, огрызнулся Тилеман вслед уходящему, но при матери, снующей где-то между круп, не стал устраивать большого скандала.
До подъезда Тилеман дошел благополучно, в ящике за это время тоже не завелось ничего нового, но зато перед самою его дверью был нагроможден плотный вал из мусорных мешков, достигавший учителю до колена. Первым порывом его было просто сбросить все к чертям вниз, но, выдохнув, Тилеман сгреб мокроватые пакеты и потащил их на свалку. Он полагал, что во дворе его встретят улюлюканьем, но все разбежались как крысы; взвалив мешки на спину, он уже со спортплощадки посмотрел на проклятый мезонин и увидел, что в окне вывешен плакатик Tileman, viens nous eduquer. Мрази, липкие твари,
прошипел он из-под мусорного спуда, но и тогда не переметал мешки по одному через высоцкий забор, а терпеливо донес до переполненных баков, в грубой тени которых отдыхали уродливые поселковые псы.Ночью Тилеман пил, дожидаясь вестей в инстаграме, и в третьем часу сестры выложили черно-белое фото, где скорее на простыне, чем на скатерти стояли один за другим два торта, изготовленные в виде девичьих задниц с воткнутыми в подходящее место свечами промышленной толщины; в углу была пристроена записка фломастером Touchez pas, c’est pour T. Адресат был уже слишком слаб, чтобы вспыхнуть или хотя бы всерьез огорчиться, и от нечего делать зашел почитать комментарии: неисчислимые мустафы и юсефы домогались, me ce ki ce mec, kil me less 1 morso, рассыпаясь в эмодзи; Тилеман листал и листал, все менее понимая, зачем они все это пишут. В самом деле, сказал он, якобы отвечая на магазинные реплики матери, почему я так близко, а они так далеко, их уже двадцать тысяч, я бы оплатил всем им чартерный перелет; тогда же в горло толкнулась разбуженная тошнота и прогнала его от ноутбука. Когда он вернулся, на странице уже было видео, где младшая вынимала из торта свечу, оставляя зияющий след, и брала ее нижний конец к себе в рот; желудок его содрогнулся вновь, но все было вырвано, он устоял.
Назавтра он сел проверять накопившиеся сочинения и провел за этим счастливых полдня, не отвлекаемый никем. Ученики его были скучные дети, без мечтаний и убеждений, путавшие Людовиков и Бонапартов, за исключением разве что мальчика Саввы из медицинской семьи, чьи мама и папа тоже как-то гостили у Высоцких, хотя бы и порознь: Савва мог выучить больше одного четверостишия, отличал Дега от Делакруа и не выдумывал несуществующих глагольных форм; от остальных Тилеман не мог добиться и этого. В первые годы он еще по временам думал, что проблема не в них и что он просто скверный учитель, никого не умеющий растормозить, но потом перестал себя в чем-либо подозревать, стал сух и безжалостен, и только при Савве разрешал себе вдруг пошутить, но ругался, если мальчик не сразу улавливал суть. Закончив с тетрадями, он подумал, что Савва мог бы отвлечь от него сестер и что свести их было бы нетрудно, учитывая знакомство между родителями, и в тот же самый момент на столе загудел телефон: bonjour Savva, не испугавшись ответил Тилеман, qu’est-ce qu’il y a? Простите, сказал мальчик, но я больше не стану заниматься, и это я решил сам, а не папа и мама, мне не нравится, что о вас говорят. Тилеман помолчал, рассчитывая на подробности, но мальчик еще подышал в микрофон и повесил трубку.
На неделе от него отказались еще четверо учеников; он прощался спокойно, просил передать старшим его благодарность, и не сдержал себя лишь с занудным армянчиком, который все никак не мог договорить, что же он подумал и понял; давай я скажу за тебя, что ты там осознал, предложил Тилеман: ты не можешь учиться у человека, которого вдруг сочли недоделанным, потому что когда недоделком считают тебя, это вроде бы еще можно терпеть (ты же терпишь и в школе, и дома), а когда в тот же ряд записывают кого-то из старших, это становится невыносимо: ты же веришь сейчас, что с возрастом это пройдет, а тебе сообщают: нет, необязательно. Мальчик чем-то заскрежетал и распался на короткие гудки; мелкая сладость сомнительной мести почти не утешила Тилемана, оставшегося уже без половины месячного заработка, и в тоске он позвонил матери, чтобы просто пожаловаться, но та предпочла не отвечать. За продуктами он приходил теперь ближе к закрытию, но и в пустом супермаркете его задевали набранные с поселка раскладчики, а на кассе хамили дешевки из колледжа. Тилеман всякий раз отвечал нападавшим, но внутри себя уже примирился с тем, что проиграл; можно было радоваться хотя бы тому, что они перестали сносить мусор к его двери и физически не могли ничего забросить в его высокое окно. Те же ученики, что еще поднимались к нему, становились почти так же развязны, как шкуры за кассой: он стучал на них тростью, язвил остротами, выматывал прописями и скороговорками, но это они уходили от Тилемана со щитом, а он оставался один на своем пепелище.
В ночь на очередную субботу хлынул дождь, так что уличные синяки убрались по своим конурам; Тилеман открыл все окна, и комнаты наполнились темным шумом воды, низвергавшейся с крыши. Хотя у него теперь было в два раза меньше работы, он чувствовал себя до последнего вымотанным, но спать все равно не хотелось. Всю неделю он не проверял сестринский инстаграм, сберегая себя от дополнительной досады, и теперь заглянул на страницу: знаменитое видео с младшей было потерто, а новых постов не висело; но Тилеман не успел даже подумать, что сестер, возможно, отпустило, как они показались опять: щекой к щеке прижимались их лица в траурном гриме с черной буквой Т, занимающей брови и нос, пока глаза изображали мультипликационную скорбь. Pourquoi si Triste, спрашивала подпись, и сочувствующие арабы то ужасались, то просили увидеть le reste du kor, то угрожали расправиться с тем, кто заставил сестер так грустить. Подождав, не появится ли на странице чего-то еще в его честь, Тилеман распечатал печальный портрет и поджег на балконе: пламя слизало сначала половину старшей, а после, помедлив, прикончило младшую и вернулось за первой; опустошенный, он выбросил остаток бумаги под дождь.
Когда еще трое школьников объявили, что не будут учиться у Тилемана, он собрал самые нужные книги, поместившиеся в один спортивный рюкзак, взял ноутбук, внешний диск, шнуры и остатки коньяка, спустился во двор и встал под окнами матери: было девять утра, она должна была уже проснуться. Давно не встречавшие его на свету поселяне проходили роняя нечеткую брань, но не задевали его даже за рюкзак. Он стоял, вспоминая какие-то детские драки и травли, некрасивые игры, спущенные штаны и первый удар между ног, отравленных кошек, наезжавших сектантов со звуковой аппаратурой, боевых инвалидов, алкоголика, похожего в профиль на сгнившего Пушкина, агитаторов за коммунистов, а позже мошенников с лазерными аппаратами, косоротых ментов и глухих слесарей, фальшивых электриков, коллекторов с краской в баллончиках и утырков, бегающих теперь по закладкам в лесу: тридцать лет шевелящейся грязи, одна только мама и светила ему,– и, когда она наконец отодвинула занавеску на кухне, Тилеман почти уже плакал.