Маленький журавль из мертвой деревни
Шрифт:
Она проспала больше десяти часов, а проснувшись, не могла вспомнить, почему лежит под навесом у железной дороги. И не знала, что еще, кроме мух, падало с неба, пока она спала.
Только на четвертый день Тацуру залезла в товарный поезд, который вез удобрения, но уже через пару часов ее ссадили. Из допроса она поняла, что удобрения очень дорогие, поэтому в такие вагоны часто забираются воры. По глазам тех, кто допрашивал, Тацуру видела, что кажется им очень подозрительной. Она уже знала, что с каждым ее словом подозрения людей только крепнут, поэтому терпеливо ждала, пока они задавали вопросы, сами на них отвечали и страшно сердились. Через какое-то время Тацуру поняла, что кажется им уже не подозрительной, а убогой: глухая, немая, помешанная.
Больше она не рисковала
Тацуру не заметила, как изорвалось платье, как стоптались туфли — не зря они были такими дешевыми: с подошвой обманули, подсунули картонную. Замечала только, как грудь с каждым днем становится легче и суше. Тацуру шла и шла, словно одержимая. Что творится с ее опустевшей грудью? Неужели пересыхает? Неужели голодным детям придется сосать пересохшую грудь? И она не сможет унять детский крик, как не смогли матери Сиронами с сухими потрескавшимися сосцами?
Не ожидала, что у самого дома заблудится. Вокруг были одинаковые здания, все с красными стенами и белыми террасами, но она без колебаний пошла к одному из них. Как собака, Тацуру шла на зов тайного запаха, шла к своим детям.
Когда взяла на руки сыновей, а в нос ударил запах мочи, оказалось, что молоко давно пропало. Левый сосок пронзило болью — Эрхай вцепился в него зубами! Эти китайцы настроили детей против нее. В Сиронами всегда говорили, что китайцы — коварные гады, так оно и есть. Чьи-то руки отняли у нее Эрхая — руки Чжан Цзяня. Чей-то голос опасливо заговорил: дети уже привыкли к каше и разваренной лапше, гляди, разве им плохо? Ни ляна веса не потеряли. И голос был Чжан Цзяня. Что он сказал? Значит, сыновья лишились матери и материнского молока, обошли назначенные Небом ступени на пути взросления, но живут как обычно, ничуть не хуже? Есть у них настоящая мать или нет — все равно?
В следующий миг она уже вцепилась в Чжан Цзяня. Повисла на широких плечах, колотя его по голове, по щекам, по глазам, ноги превратились в когтистые лапы и остервенело вцепились в икры врага.
Чтобы Эрхай не попал под горячую руку, Чжан Цзянь отступил в большую комнату, но Тацуру всем телом навалилась на дверь, не дала ей закрыться. Несколько минут боролись на равных, она снаружи, он внутри, как вдруг Тацуру отскочила назад, дверь с грохотом распахнулась, и Чжан Цзянь рухнул на пол.
Она бросила борьбу. Такая месть вдруг показалась ей мелкой и унизительной.
Пятьсот жителей Сакито от мала до велика приняли смерть, как настоящие японцы. Их кровь стеклась в один ручей, и можно представить, какой же он был густой. Ручей пробился сквозь трещину в камне, и кровь застыла в большой шар, больше, чем отцовская чарка для саке. Шар подрагивал, он был нежен, как все на границе меж твердым и жидким, тронь — тут же растает. Из-за седловины гор показался первый луч солнца, тоже нежнее нежного. Свет пронзил кровяной шар и задрожал вместе с ним. Эта пугающая красота длилась лишь миг, потом солнце поднялось из-за гор и утратило нежность. Старосты хоронили мертвых. Проходя мимо, кто-то наступил на шар, и оказалось, не такой уж он хрупкий — кровь застыла на холоде. Выдержав человеческие ноги, шар остался круглым, гладким и чистым, словно обзавелся своим прошлым, долгой историей, предшествующей рождению агата и янтаря.
Тацуру отпустила Чжан Цзяня и замерла, широко раскрыв испуганные глаза.
Зачем ей бросаться на этого мужчину с кулаками?
Ведь можно объяснить ему. что все кончено, не сказав ни слова.
Тиэко склонилась к своему годовалому сыну, завесившись длинными густыми волосами, укрыв его
от всех невзгод. Исхудавшее тело матери сложилось пополам… Нет, не сложилось, оно свилось в улитку, спрятав ребенка в панцире. Так обнимают только любимых детей, любимых до беспамятства. Раковина скручивалась все туже, и плач замурованного внутри малыша становился тише и тише. Лопатки Тиэко пугающе вздыбились под кожей и вдруг застыли. В тот самый миг плач ребенка оборвался. Раковина разбилась вдребезги, из-под осколков проступило лицо Тиэко — казалось, она сбросила с плеч тяжкое бремя. Она выбрала для сына лучший из невыносимых исходов: пусть подарившая жизнь ее и отнимет, так будет правильно. Другие матери будто прозрели, и с их плеч тоже упало бремя. Они могут позаботиться хотя бы о том, чтобы страдания детей не стали еще ужасней. В их силах положить конец изнеможению, страху и голоду, которые терпят дети. Пальцы Тиэко сомкнулись на шейке годовалого сына, заменив все неведомые грядущие страдания одним знакомым — неизвестность сейчас была гораздо мучительнее страха, усталости и голода. Косматая Тиэко не сошла с ума, нет: распахнув свои ласковые объятия и выставив вперед стальные пальцы, она гналась за дочерью, всем сердцем желая, чтобы трехлетняя Куми чуть раньше ступила под вечный материнский покров. Женщины больше не пытались догнать Тиэко. Молодые матери, чумазые, растрепанные, в изорванных платьях, опираясь о деревья, снова тронулись в путь, размышляя о последнем жесте материнской любви, которому научила их Тиэко. Сквозь листву высоких буков пробивался ветер, лунный свет и редкий крик полуночников.Так началось безмолвное детоубийство…
Чья-то рука затащила ее в туалет. Рука Чжу Сяохуань, румяная, как ее хозяйка, и тоже с ямочками. Сяохуань что-то болтала, Тацуру не слушала, только смотрела на румяные улыбчивые руки, как они наливают горячую воду из бадьи в корыто. Потом все пошло наперекосяк, Сяохуань как ни в чем не бывало завела разговор про Ятоу: «Как придет, ты ее хорошенько похвали, ага? По всем предметам пятерки, а учитель рядом с пятеркой еще и звездочку рисует… Вот только по рукоделию плохо дело, велено было кошку из бумаги вырезать, так она пришла домой и меня усадила вырезать!» Рассказывая, Сяохуань окунула люфу в горячую мыльную воду и принялась изо всех сил растирать спину Тацуру, так что ее закачало из стороны в сторону и она едва держалась в корыте даже сидя. Казалось, от мочалки Сяохуань на спине вздуваются волдыри, но то была дивная, приятная боль.
«А знаешь, Дахай какой негодник? — Сяохуань даже запыхалась от натуги. — Негодник так негодник… выучился со своей пиписькой играть… Беру их на улицу, Эрхай как увидит, что у соседей креветки сушатся… Вот постреленок, хвать — и в рот! Скажи на милость, откуда знает, что они съедобные? Помню, ты когда их носила, очень на креветки налегала. Ну не чудо, а? Знает, какая у мамки еда любимая…»
Тацуру вдруг ни с того ни с сего ответила, что ребенком тоже любила сушеные креветки, которые делала бабушка.
Странно — зачем ей было заговаривать с Сяохуань? Бель она почти придумала, как уйдет из жизни и заберет с собой детей! Тем временем Сяохуань вытащила ее из корыта и плеснула грязную воду прямо на пол туалета; прищелкнула языком, усмехнулась: «Вот жалость, такой водой можно бы пару му земли удобрить!» Тацуру посмотрела на слой серой грязи на полу и тоже невольно улыбнулась. Совсем странно — зачем ей вдруг улыбаться? Разве не она сейчас решала, как устроить, чтобы дети без толики страха и боли отправились за ней, словно настоящие жители Сиронами?
Сяохуань вдруг о чем-то вспомнила, бросила Тацуру и выскочила из туалета, хлопнув обитой жестью дверью, — дверь радостно отозвалась, словно огромный гонг. Скоро гонг снова зазвенел: Сяохуань принесла красный полотняный мешочек, развязала — а там зубик на красном шнурке. У Ятоу выпал первый молочный зуб. Ятоу хотела дождаться тетю, чтоб вместе забросить его на черепичную крышу — тогда новые зубы вырастут ровными и красивыми. Тацуру тронула зубик, бог знает сколько раз кусавший ее сосок, и поняла, что ничего не выйдет: верно, не по силам ей красиво уйти из жизни и увести за собой детей.