Малина
Шрифт:
Малина зажигает свет, Малина приносит воду, приступ страха у меня проходит, а растерянность усиливается, — неужели я что-то сказала Малине, неужели назвала имя Ивана? Произнесла слово «подсвечник»? «Знаешь, — говорю я, уже не такая взволнованная, — не принимай это чересчур всерьез, Иван жив, и он жил когда-то раньше, странно, верно? Прежде всего, ничего не усложняй, сегодня только я все усложняю и потому так устала, но свет пусть горит. Иван еще жив, он мне позвонит. Если он позвонит, скажи ему…» Малина опять ходит со мной взад-вперед, потому что спокойно лежать я не могу, он не знает, что должен сказать Ивану, я слышу, как звонит телефон.
«Скажи ему, скажи ему, пожалуйста, скажи ему! Ничего ему не говори. Лучше всего: меня нет дома».
Мой отец должен омыть нам ноги, как раз в году омывали своим беднякам наши апостолические величества [72] . Мы с Иваном уже принимаем ножную ванну, вода вскипает грязной черной пеной — давненько мы не мыли ноги. Лучше мы помоем их сами, ведь отец больше не соблюдает этот торжественный обряд. Я рада, что ноги у нас теперь чистые и запах у них свежий, я вытираю ноги Ивану, потом себе, мы сидим у меня на кровати и радостно смотрим друг на друга. Но вот кто-то идет — поздно, дверь распахивается, это мой отец. Я указываю на Ивана и говорю: «Вот он!» Не знаю, ждать ли мне за это смертной казни или меня только отправят в лагерь. Отец видит грязную воду, из которой я извлекла свои белые, приятно пахнущие ноги, и я с гордостью обращаю его внимание также на чистые ноги Ивана. Отец не должен заметить, вопреки всему, хотя он опять не исполнил своего долга, что я радуюсь, смыв с себя все после длинной дороги. Дорога от него к Ивану
72
Апостолическое величество — титул, данный папой Римским вначале королю Венгрии Стефану Святому, а позднее, в XVIII в., присвоенный также австрийским монархам.
«Что это еще за музыка, прекратить музыку!» Отец бушует, как никогда. «И сию же минуту ответь: какого числа Колумб открыл Америку? Сколько существует основных цветов? Сколько оттенков цвета?» — «Три основных цвета. Оствальд насчитывает около пятисот оттенков». Ответы я даю быстро и правильно, но очень тихо, не моя вина, что отец их не слышит. Он уже опять кричит, и каждый раз, когда он повышает голос, от стены отваливается кусок штукатурки или выскакивает брусок паркета. Как может он спрашивать, если не желает даже слышать ответ.
За окном — тьма, открыть его я не могу и прижимаюсь лицом к стеклу, разглядеть что-нибудь невозможно. До меня постепенно доходит, что темная лужа — это, возможно, озеро, и я слышу, как подвыпившие мужчины поют на льду хорал. Я знаю, что за мной следом вошел отец, он поклялся убить меня, и я быстро становлюсь за длинный тяжелый занавес перед окном, чтобы отец не застиг меня высматривающей что-то в темноте. Но я уже знаю то, чего мне не следует знать: на берегу озера расположено кладбище убитых дочерей.
На маленьком пароходе отец начинает снимать большой фильм. Он режиссер, и все совершается по его воле. Я опять уступила — отец хочет снять со мной несколько сцен, уверяет, что меня нельзя будет узнать, у него превосходный гример. Отец присвоил чужое имя, какое — никто не знает, но оно уже не раз сияло над кинотеатрами доброй половины мира. Я сижу в ожидании, еще не одетая и не накрашенная, с бигуди на голове, на мне только полотенце, прикрывающее плечи, но внезапно я обнаруживаю, что отец использует ситуацию и тайком уже снимает, я возмущенно вскакиваю, не нахожу чем прикрыться, и все-таки подбегаю к отцу и к оператору и говорю: «Перестань снимать, сейчас же перестань! Этот кусок пленки надо немедленно уничтожить, он не имеет отношения к фильму, это противоречит уговору, эту пленку надо выкинуть». Отец отвечает: именно это ему и нужно, это будет интереснейшее место во всей картине, — и снимает дальше. Я с ужасом слышу стрекотанье камеры и еще раз требую, чтобы он перестал снимать и отдал мне этот кусок пленки, однако он невозмутимо продолжает и говорит «нет». Я все больше волнуюсь и кричу: у него осталась всего секунда на размышленье, я уже не боюсь угроз и сумею помочь себе сама, если не поможет никто другой. Он никак не реагирует, а секунда прошла, и я оглядываю пароходные трубы и аппаратуру, расставленную по всей палубе, спотыкаюсь о кабель, ищу и ищу, как бы помешать тому, что он творит, бросаюсь обратно в костюмерную, дверь в нее снята, чтобы я не могла там запереться, отец смеется, но в этот миг я вижу у зеркала небольшую миску с мыльной водой, приготовленной для маникюра, и меня молниеносно осеняет, — я хватаю миску и выплескиваю щелок на аппаратуру, в пароходные трубы, отовсюду начинает валить пар, отец стоит оцепенелый, а я говорю, что ведь я предупреждала, больше я у него по струнке ходить не буду, я теперь другая, и отныне я незамедлительно проучу каждого, кто что-то сделает в нарушение уговора, — вот как его. Весь пароход окутывают клубы пара, отснятая пленка испорчена, работу надо спешно прекратить, все стоят напуганные и обсуждают случившееся, но говорят, что они и без того недолюбливали режиссера, и рады, что этот фильм снят не будет. Мы спускаемся с парохода по веревочным лестницам; качаясь на волнах, отплываем в маленьких спасательных шлюпках, и нас подбирает большой пароход. Пока я, обессиленная, сижу на палубе большого парохода и наблюдаю за работами по спасению маленького, к нашему судну прибивает волной множество человеческих тел, правда, эти люди живы, но сплошь в ожогах, мы должны потесниться, всех их надо поднять на борт, дело в том, что где-то вдали от нашего тонущего парохода взорвался другой, тоже принадлежащий моему отцу, и на нем было много пассажиров, все эти раненые оттуда. Меня охватывает безмерный страх: неужели моя маленькая миска с мыльной водой вызвала взрыв и второго парохода тоже, я уже предвижу, что, когда мы высадимся на берег, мне предъявят обвинение в убийстве. К нашему пароходу прибивает все больше тел, их вылавливают, среди них есть и мертвые. Однако потом я с облегчением узнаю, что другой пароход затонул по совершенно другим причинам. Я тут ни при чем, это был недосмотр моего отца.
Отец хочет увезти меня из Вены в другую страну, он по-хорошему уговаривает меня, внушает, что мне необходимо отсюда уехать, мои друзья оказывают на меня дурное влияние, но я уже смекнула: ему не нужны свидетели, он не хочет, чтобы я могла с кем-то поговорить и чтобы все вышло наружу. Конечно, это могло бы выйти наружу. Я больше не сопротивляюсь, только спрашиваю, смогу ли я писать письма домой, он говорит, надо еще посмотреть, вряд ли это будет мне полезно. Мы уехали в чужую страну, мне разрешено даже выходить на улицу, но я никого не знаю и не понимаю здешнего языка. Живем мы очень высоко, у меня там кружится голова, дом не может быть таким высоким, я никогда не жила на такой высоте и целый день лежу в постели, опасаясь головокружения, я пленница и не пленница, отец лишь изредка заглядывает ко мне, чаще всего он присылает какую-то женщину с закутанным лицом, мне видны только ее глаза, — она что-то знает. Она приносит мне еду и чай, вскоре я уже не могу встать, потому что все вокруг сразу начинает кружиться, с первого шага. Мне вспоминаются другие случаи, — раз так, я должна встать, ведь еда или чай скорее всего отравлены, я добираюсь до ванной комнаты и выплескиваю еду и чай в унитаз. Ни женщина, ни отец этого не заметили, они меня травят, это ужасно, я должна написать письмо, я пытаюсь, но у меня получаются только первые строки, начатые письма я прячу в сумочку, в ящик, под подушку, но я должна писать и одно письмо вынести из дома. Я вздрагиваю и роняю шариковую ручку — на пороге стоит отец, он давно уже догадался, он рыщет в поисках моих писем, вытаскивает одно из корзины для бумаг и кричит: «Ну-ка, говори! Что это должно означать? Говори, я сказал!» Он кричит часами, не переставая, не дает мне слова вставить, я все громче плачу, а когда я плачу, он орет еще пуще, не могу же я ему сказать, что больше ничего не ем, что выбрасываю еду, что я разгадала его замысел, я отдаю ему даже то измятое письмо, которое лежит под подушкой, и рыдаю. «Говори!» Глазами я говорю ему: я тоскую по дому, я хочу домой! Отец насмешливо произносит: «Тоска по дому! Хорошенькая тоска по дому! Письма — в них всё дело, но уж поверь, отправлены они не будут, эти бесценные письма твоим бесценным друзьям».
Я страшно исхудала, кожа да кости, едва держусь на ногах, но мне все-таки удается ночью, украдкой, достать с чердака мои чемоданы, отец крепко спит, я слышу его храп, он сопит и хрипит. Невзирая на высоту, я высунулась из окна и посмотрела вниз, — на другой стороне улицы стоит машина Малины. Не получив от меня письма, Малина, видимо, понял, в чем дело, и прислал мне свою машину. Я кладу в чемодан самые необходимые вещи, или, вернее, то, что попадается под руку, я должна это делать тихо и в величайшей спешке, я должна это сделать сегодня ночью, иначе мне это никогда уже не удастся. Шатаясь, я выхожу на улицу с чемоданами, через каждые два-три шага мне приходится ставить их и ждать, пока я отдышусь и смогу тащить их дальше, потом я сижу в машине, чемоданы я затолкала на заднее сиденье, ключ зажигания торчит в замке, я трогаюсь с места, еду зигзагами по пустынной ночной улице, я примерно знаю, где должна находиться скоростная магистраль на Вену, знаю направление, но ехать не могу и останавливаюсь — машина дальше не идет. Хоть бы доехать до какой-нибудь почты, сейчас же дать телеграмму Малине, чтобы он за мной приехал, но ничего не выходит. Я вынуждена повернуть
назад, но уже светает, машина больше меня не слушается, скользит на то место, где стояла, разворачивается в обратную сторону. Мне хочется еще раз газануть и врезаться в стену, убиться, потому что Малина не приедет, уже рассвело, я лежу, упав на руль. Кто-то поднимает меня за волосы, это отец. Женщина, у которой съехал с лица платок, вытаскивает меня из машины и ведет обратно в дом. Я видела ее лицо, она быстро натягивает на него платок, а я вою, потому что я ее узнала. Эта пара меня убьет.Отец поселил меня в высотном доме, наверху есть и сад; чтобы дать мне какое-то занятие, отец позволяет сажать там цветы и карликовые деревья, он подшучивает над тем, как много я выращиваю рождественских елок, это воспоминания о сочельниках моего детства, но пока он шутит, все хорошо, у меня есть серебряные шары и вокруг распускаются фиолетовые и желтые цветы, только это не те цветы. Я сажаю ростки в глиняные горшки, сею семена, однако цветы вырастают все время не тех, нежеланных красок, я недовольна, а отец говорит: «Ты, видимо, воображаешь, что ты принцесса, ну! За кого ты, собственно, себя принимаешь, ну! Это у тебя скоро пройдет, это мы из тебя вышибем, а вот это и это, — он указывает на мои растения, — этому тоже скоро придет конец. Что за пустое занятие вся эта зелень!» У меня в руках садовый шланг, я могла бы пустить ему в лицо мощную струю, чтобы он перестал меня оскорблять, ведь он сам предоставил мне этот сад, но я роняю шланг, закрываю лицо руками, пусть он тогда мне скажет, что же я должна делать, вода льет на землю, а я больше не хочу поливать растения, закрываю кран и вхожу в дом. К отцу пришли гости, мне приходится без устали трудиться, таскать туда-сюда множество тарелок и подносы с бокалами, потом сидеть, слушать, а я даже не знаю, о чем они говорят, отвечать я должна тоже, но когда я задумываюсь в поисках ответа, на меня смотрят строго, я запинаюсь и отвечаю невпопад. Отец улыбается, он обходителен со всеми, меня он похлопывает по плечу и говорит: «Она хочет внушить вам, будто бы здесь, у меня, ей разрешено только работать в саду, взгляните-ка на эту изнуренную работой садовницу, покажи-ка руки, дитя мое, покажи свои красивые белые лапки!» Все смеются, я тоже смеюсь через силу, громче всех смеется отец, он очень много пьет и пьет еще больше после того, как гости уходят. Я вынуждена опять показать ему руки, он поворачивает их, он выворачивает мне руки, я вскакиваю, и мне удается вырваться, потому что он пьян и плохо держится на ногах, я выбегаю из комнаты, хочу захлопнуть дверь и спрятаться в саду, но отец идет за мной, и глаза у него страшные, лицо побагровело от ярости, он гонит меня к перилам, — неужели мы опять на самом верху того дома, — отец меня тащит, мы боремся, он хочет перебросить меня через перила, мы оба начинаем скользить, и я бросаюсь на другую сторону, мне надо добраться до стены или перепрыгнуть на соседнюю крышу, или же попасть обратно в дом, я начинаю терять рассудок, не знаю, как спастись, а отец, который, возможно, тоже боится перил, больше не пытается тащить меня туда, он поднимает цветочный горшок и бросает в меня, горшок разбивается о стену за моей спиной, отец хватает еще один и плюхает мне в лицо землю, поднимается шум и грохот, глаза у меня полны земли, — таким мой отец быть не может, таким мой отец быть не должен! На мое счастье звонят в дверь, значит, кто-то встревожился, вот звонят опять, возможно, это вернулся один из гостей. «Кто-то идет, — шепчу я, — перестань!» Отец насмешливо отвечает: «Кто-то идет за тобой, точно, это за тобой, ясное дело, но ты останешься здесь, слышишь!» Поскольку звонить не перестают, поскольку это, должно быть, мои спасители, поскольку я с моим перепачканным землей лицом ничего не вижу и все пытаюсь отыскать дверь, отец принимается кидать через перила цветочные горшки, какие попадаются ему под руку, чтобы люди внизу разошлись и не стали меня спасать. Тем не менее я, видимо, убежала, потому что вдруг я оказываюсь на улице, у дверей, и передо мной в темноте стоит Малина, я говорю шепотом, он не сразу понимает, я шепчу едва слышно: «Не ходи сейчас, не сегодня», а Малина, которого я еще никогда не видела бледным и растерянным, растерянно спрашивает: «В чем дело, что-нибудь случилось?» — «Пожалуйста, уйди, мне надо его успокоить», — шепчу я. Я слышу полицейскую сирену, полицейские уже выскакивают из патрульной машины, и вне себя от страха я говорю: «Помоги мне сейчас, мы должны от них избавиться, должны». Малина разговаривает с полицейскими и объясняет им: здесь у людей вечеринка, ну они и веселятся вовсю и озорничают немножко. Меня он оттолкнул в темноту. Полиция и в самом деле уезжает, Малина возвращается и уверенно говорит: «Я понял, это все он кидает сверху, он только на волосок не угодил в меня, ты сейчас же пойдешь со мной или мы больше никогда не увидимся, этому надо положить конец». Однако я шепчу ему: «Я не могу уйти, дай мне попробовать еще только раз, я хочу его успокоить, он это сделал потому, что ты звонил, мне надо сейчас же вернуться. Пожалуйста, не звони больше!» — «Пойми же, — говорит Малина, — мы с тобой увидимся, только когда с этим будет покончено, ведь он хотел меня убить». Я тихо возражаю, нет, нет, не тебя, только меня, и начинаю плакать, ведь Малина ушел, и я уже не знаю, что мне делать, я должна убрать все следы, я подбираю с улицы черепки, руками сгребаю цветы и землю в водосточный желоб, сегодня ночью я потеряла Малину, а Малина сегодня ночью был на волосок от гибели, — мы оба, Малина и я, но это сильнее меня и моей любви к Малине, я буду и дальше все отрицать. В доме горит свет, отец заснул на полу, посреди разорения, все разрушено, разорено, я ложусь рядом с отцом в этом разорении, ибо мое место здесь, рядом с ним, а он спит, расслабленный, печальный и старый. И хотя мне противно на него смотреть, я вынуждена это делать, я должна знать, какая еще опасность написана у него на лице, я должна знать, откуда исходит зло, и я пугаюсь, но не так, как обычно, ибо зло смотрит на меня с лица, которого я не знаю, я подползаю к чужому человеку, на чьи руки налипла земля. Как я сюда попала, как оказалась в его власти — в чьей власти? В обессиленном состоянии мне приходит в голову одно подозрение, но это подозрение слишком серьезно, я его сразу же отметаю, невозможно, чтобы это был другой человек, невозможно, чтобы все это было напрасно и чтобы это был обман. Невозможно, чтобы это было так.
Малина открывает бутылку минеральной воды, но подносит мне прямо к губам еще и стакан с капелькой виски, он настаивает, чтобы я выпила. Не хочется мне пить виски ночью, но у Малины такой озабоченный вид, он нажимает пальцами на мое запястье, и я догадываюсь, что со мной неладно. Он нащупывает мой пульс, считает и хмурится.
Малина: Тебе все еще нечего мне сказать?
Я: Мне что-то представляется, я даже начинаю видеть в этом какую-то логику, но подробности непонятны. Кое-что отчасти верно, например то, что я тебя ждала, также и то, что я однажды спускалась по лестнице, чтобы тебя остановить, история с полицейскими тоже почти соответствует действительности, только не ты им сказал, чтобы они ушли, мол, это недоразумение, я сказала им это сама, это я их отослала. Или нет? Во сне страх был сильнее. Разве бы ты когда-нибудь вызвал полицию? Я бы не смогла. Я их и не вызывала, это сделали соседи, а я уничтожила следы, дала ложные показания, так ведь и надо, верно?
Малина: Зачем ты его выгородила?
Я: Я им сказала, у людей здесь вечеринка, обычная шумная вечеринка. Александр Флейссер и молодой Бардо стояли внизу, они уже собирались разойтись, и тут в Александра чуть было не угодил один предмет, не скажу тебе какой, достаточно тяжелый, чтобы убить человека. Бутылки сверху бросали тоже, но, конечно, не цветочные горшки. Это я сказала по ошибке. Ведь такие вещи происходят. Согласна, происходят нечасто, не во всех семьях, не каждый день, не везде, но они ведь могут произойти, во время вечеринки, представь себе, какое у людей настроение.
Малина: Я не о людях говорю, ты это знаешь. И не о настроениях спрашиваю.
Я: Да и страха не испытываешь, если знаешь, что такое действительно может случиться, это совсем не то, страх придет позже, в другом обличье, он придет сегодня ночью. Ах да, ты хочешь узнать кое-что другое. На следующий день я пошла к Александру, эта штука могла попасть и в молодого Бардо, которого я едва знала, но тот успел уже отойти метров на сто. Александру я сказала: я до такой степени, до известной степени, до некоторой степени подавлена, просто не нахожу слов, — я много чего ему наговорила. Дело в том, что Александр уже все обдумал, и я почувствовала: он подаст жалобу, но ведь этого нельзя допустить, пойми же! Еще я сказала: «они» думали, что улица пуста, кому могло прийти в голову, что в такой поздний час там, внизу, стоял еще и Бардо, «они», возможно, его видели, даже наверняка, но это знала только я, поэтому я стала говорить о тяжелых временах, однако по лицу Александра можно было прочесть, что он не склонен списывать подобные происшествия на тяжелые времена, тогда, в дополнение к тяжелым временам, я придумала еще тяжелую болезнь, я без конца придумывала еще и еще, но Александра не убедила. В мои намерения и не входило кого-то убеждать, в тот момент я хотела только предотвратить наихудшее.