Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Малый трактат о великих добродетелях, или Как пользоваться философией в повседневной жизни

Конт-Спонвиль Андре

Шрифт:

Посмотрите на мать и младенца. Какая жадность в малыше! И какая щедрость в матери! Ребенок весь – воплощенное желание, импульс, животное начало. Ничего подобного в матери. Все эти черты преобразованы любовью, нежностью, добротой. У животных, во всяком случае у млекопитающих, наблюдается нечто подобное, но только человек сумел пройти в этом направлении гораздо дальше любого другого известного нам вида. Здесь начинается человечество – с изобретения любви. Ребенок берет – мать отдает. Ребенок испытывает удовольствие – мать испытывает радость. Эрот первичен, как я уже говорил, и это в самом деле так: каждая мать когда-то была младенцем. Но все-таки любовь почти всегда предшествует нам в этом мире (поскольку каждый ребенок рождается от матери) и учит нас любви.

Так зарождается человечество, так зарождается дух. Единственный Бог – это Бог любви. Ален, будучи убежденным атеистом, сумел как никто ясно выразить эту мысль: «Посмотрите на ребенка, и не останется никаких сомнений. Надо полюбить дух, ничего не надеясь получить взамен. Да, дух способен быть милосердным к самому себе – он дает нам способность мыслить. Но посмотрите лучше на картинку. Посмотрите на мать.

Вот ребенок. Его слабость божественна. Эта слабость, которая нуждается во всем, и есть Бог. Это существо, которое без нашей заботы прекратит существование, это и есть Бог. Таков дух, в глазах которого истина – не более чем божок. Истина скомпрометировала себя силой: Цезарь перетянул ее на свою сторону и расплачивается за это. Ребенок ни за что не расплачивается: он требует и еще раз требует. Таково суровое правило духа: дух

ни за что не расплачивается, и никто не может быть слугой двух господ. Чем меньше доказательств любви получает мать, тем больше она будет сама любить. И она права, и будет права, даже если ребенок будет вечно доказывать ее неправоту» («Боги», IV, 10).

Все так. Но ребенок этого не знает. И не узнает, пока не научится любить.

Agape

Что же, это все? Хорошо, если бы это было так. Если бы любви было достаточно желания и радости! Если бы любви было достаточно самой любви! Но это не так. Почему? Потому что мы умеем любить только себя и своих близких, потому что наши желания почти всегда эгоистичны, наконец, потому, что в жизни мы сталкиваемся не только с близкими, которых любим, но и с ближним своим, которого не любим.

Дружба не является долгом, потому что любовь не возникает по заказу; однако дружба – это добродетель, потому что любовь есть совершенство. Что мы стали бы думать о человеке, который не любит никого? И наоборот, как отмечал еще Аристотель, мы хвалим тех, кто любит своих друзей, из чего следует, что дружба – чувство не только необходимое, но и благородное. Того же мнения придерживается Эпикур, называющий дружбу совершенством, иначе говоря – добродетелью, причем такой добродетелью, которая вызывает к жизни и ведет за собой все остальные. Если человек не великодушен к своим друзьям (к детям и т. д.), это значит, что ему в равной мере не хватает и любви, и великодушия. То же самое, если он труслив, когда им требуется защита, или безжалостен, когда ему приходится судить их поступки. Любви ему не хватает настолько же, если не больше, чем храбрости и милосердия. Потому что храбрость, милосердие или великодушие ценятся независимо от того, на кого направлены, на тех, кого мы любим или нет, но особенно необходимы именно в качестве добродетелей, если любви нет. Отсюда то, что я называю максимой морали: «Действуй так, как если бы ты любил». И наоборот, когда есть любовь, все остальные добродетели следуют за ней сами собой, как течет вода в ручье, а порой доходят до самоуничтожения в своем качестве особых или высокоморальных добродетелей. Мать, отдающая ребенку все, чем владеет, не проявляет великодушия – оно ей ни к чему, – просто она любит своего ребенка больше, чем себя. Мать, жертвующая жизнью ради ребенка, не проявляет храбрости, – она любит своего ребенка больше жизни. Мать, прощающая своему ребенку все без исключения, принимающая его таким, какой он есть, не проявляет милосердия – она любит своего ребенка больше справедливости или добра. Можно привести еще множество примеров из жития святых или Иисуса Христа, правда, с исторической точки зрения они спорны и не всегда поддаются однозначному толкованию. Да и существовал ли Христос? И как он прожил свою жизнь? И какова святость святых? Что нам известно об их побуждениях, мотивах, чувствах? Все это было слишком давно и обросло слишком большим количеством легенд. Гораздо ближе, наглядней родительская любовь, особенно любовь материнская. На ее счет тоже существует немало легенд, но их мы хотя бы можем подвергнуть проверке, опираясь на собственный опыт. Итак, что же мы видим? Что по отношению к детям матери обладают большинством добродетелей, которых обычно не имеем мы (и они сами по отношению к другим людям). Вернее сказать, любовь заменяет им почти все добродетели и освобождает от необходимости их иметь, потому что добродетели морально необходимы только там, где нет любви. Разве есть на свете что-либо вернее, благоразумнее, храбрее, милосерднее, мягче, искренней, проще, чище, сострадательней, справедливей этой любви? Мне скажут, что так обстоит далеко не всегда? Я и сам это знаю. Существуют безумные матери, истеричные матери, матери-собственницы, двуличные, холодные, грубые, ревнивые, трусливые, унылые, самовлюбленные… Но почти всегда к их чувствам примешивается любовь, хотя и не вытесняющая все эти недостатки, но и не вытесняемая ими до конца. Все люди разные. Мне случалось встречать матерей восхитительных и несносных и матерей, которые бывали то такими, то такими, а то и теми и другими одновременно. Однако во всей истории человечества не найдется другой такой сферы, в которой то, что есть, настолько вплотную приближалось бы к тому, что должно быть, иногда почти достигая вершины, иногда поднимаясь выше любых наших ожиданий, требований и императивов. Если и существует безусловная любовь, то только в этой форме: в любви матери или отца к своему ребенку, к этому смертному божеству, которого они сами произвели на свет, а не сотворили, к этому сыну человеческому (или дочери человеческой), выношенному женщиной.

Является ли эта любовь добродетелью? Разумеется. Потому что это совершенство, расположенность к совершенству и способность к нему. Это человеческая способность, и в родительской любви она проявляется особенно полно: животное начало в нас уступает место чему-то иному, что можно назвать духом или Богом, но настоящее имя чему – любовь. Она-то и делает людей людьми, но не раз и навсегда, а всякий раз заново, в каждом новом поколении, с каждым новым рождением, с каждым новым ребенком. Она делает нас чем-то большим, чем просто биологический вид.

Вместе с тем такая любовь остается пленницей самой себя и нашей пленницей.

Почему мы так сильно любим своих детей и так мало любим чужих?

Потому что наши дети – это наши дети, и в них мы любим себя.

Почему мы любим своих друзей? Может, потому, что они любят нас, а мы любим себя? Любовь к себе первична, о чем Аристотель сказал задолго до Бернарда Клервоского, и дружба является словно бы ее проекцией, ее отражением в близких нам людях. Это одновременно делает дружбу возможной, и ограничивает ее значение. Те же причины, что побуждают нас любить своих друзей (любовь к себе), запрещают нам любить своих врагов и даже тех людей, к кому мы равнодушны. От эгоизма и самовлюбленности можно освободиться только через любовь к себе, а от любви к себе освободиться вообще нельзя.

Но тогда получается, что любовь – самая высокая из добродетелей, если судить по ее воздействию на нас, и самая бедная, самая узкая и самая мелочная, если судить по ее значимости для ее же объектов. Много ли найдется среди живущих тех, чье существование радует нас настолько, что мы готовы победить в себе (пусть даже в форме перенесенной или сублимированной любви к себе) собственный эгоизм? Ну, дети, ну, несколько близких родственников, несколько хороших друзей, один или два любимых человека… В лучшем случае наберется десять – двадцать человек, которых мы способны любить. А за пределами этой любви останутся остальные пять с чем-то миллиардов! Следует ли по отношению к ним довольствоваться моралью, долгом и законом? Я довольно долго считал, что это именно так и есть, я еще и сегодня иногда так думаю и понимаю, что именно это делает необходимой мораль. Но достаточно ли ее? Неужели между дружбой и долгом нет ничего? Между радостью и принуждением? Между способностью к действию и подчинением? И как же тогда быть с христианским духом, то есть с этой единичной и одновременно универсальной любовью, требовательной и свободной, непосредственной и исполненной уважения, не имеющей отношения к эротике (потому что мы не можем тосковать по отсутствующему ближнему, который по определению всегда рядом и зачастую лишь мешает нам и кажется лишним) и не сводящейся к простой дружбе, потому что ее отличительной чертой является не любовь к друзьям, а любовь к посторонним, в том числе к врагам?

«Вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего. А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас» (Мф 4:43–44).

Вне зависимости от того, существовал или не существовал Христос и что именно он говорил, потому что мы все равно никогда этого не узнаем, невозможно не понять, что евангельский завет в том виде, в каком он до нас дошел, намного превосходит не только потенциал эротической любви, что очевидно, но и потенциал philia. Любить то, чего тебе не хватает, доступно каждому. Любить своих друзей (по которым не надо тосковать, которые делают нам добро и любят нас) – дело хоть и более трудное, но все-таки осуществимое. Но любить своих врагов? Любить тех, к кому ты равнодушен? Любить тех, кто тебе не нужен и не приносит никакой радости? Любить тех, кто мешает тебе жить, доставляет неприятности, а то и вовсе вредит? Да разве мы на это способны? Да и можно ли согласиться с подобным? Для иудеев – соблазн, а для греков – безумие, как говорит Апостол Павел (I Кор 1:23), и в самом деле, это выходит не только за рамки закона, но и за рамки здравого смысла. И тем не менее, даже если бы такая любовь, которая поднимается выше любви (выше эротики и philia), существовала только в виде идеала, возвышенного и недостижимого, она, как минимум, заслуживала бы названия. Обычно, говоря о такой любви, употребляют слово «милосердие». К сожалению, оно настолько затерто, замарано и извращено (двумя тысячелетиями клерикальной, аристократической, а затем и буржуазной снисходительности), что лучше вернуться к истокам и продолжить беседу на древнегреческом. Итак, античные мыслители, введя такие термины, как eros и philia, для обозначения любви, которая не является ни тоской, ни способностью, ни страстью, ни дружбой; любви, способной возлюбить даже своих врагов, универсальной и бескорыстной любви, предложили слово, впоследствии использованное в греческом переводе Священного Писания (и, по всей видимости, заимствованное у античных авторов, хотя в светской литературе оно встречается не в форме существительного, а в глагольной форме – agapan, что значит «относиться дружески», «любить», «дорожить», – например, у Гомера и Платона). Итак, в греческом тексте Священного Писания, начиная с Септуагинты (известной как перевод семидесяти толковников) и заканчивая апостольскими посланиями, фигурирует слово agape (например, в Евангелии от св. Иоанна: «Бог есть любовь» – Theos agape estin). Вульгата, то есть латинский перевод Библии, передает этот термин словом caritas (любовь, привязанность), от которого впоследствии произошло французское слово charite, что значит «милосердие». Это и будет третье обещанное мной определение, вернее, третье имя любви, пока еще не дотягивающее до определения, но хотя бы позволяющее ее назвать. Если Бог есть любовь, эта любовь не может быть тоской, потому что Бог ни в чем не может испытывать недостатка. Она не может быть и дружбой, потому что Бог не радуется своему творению как причине своей радости, а сам творит его, потому что иначе его радость, могущество и совершенство не увеличивались бы, а, напротив, уменьшались, словно распятые на кресте. Вот от этого и следует отталкиваться – от творения и от креста. Зачем? Чтобы найти Бога? Вовсе нет. Чтобы найти любовь. Agape – это божественная любовь, если Бог существует, и, возможно, еще более божественная, если Бога нет.

Почему существует мир? Существование Бога, вопреки расхожему мнению, не только не отвечает на этот вопрос, но делает его еще труднее. Действительно, предполагается, что Бог есть абсолютное совершенство, и это предположение, как доказывают Декарт или Лейбниц, и служит ему (вернее, нам) определением. Бог – есть максимум возможного бытия и ценности. Думать, что Бог создал мир и человека ради своего собственного блага, потому что ему чего-то не хватало, например произведения, славы или зрителей, одним словом, приписывать акту творения эротические побуждения, значит ничего не понимать в идее Бога, созданной западной культурой, то есть в идее Бога как абсолютного совершенства. Если Бог есть совершенство, то всему миру его не хватает и весь мир тянется к нему, но сам он ни в чем не испытывает нехватки и не тянется ни к чему, следовательно, как поясняет Аристотель, не испытывает никаких чувств; Бог осмысливает сам себя – его мысль есть мысль о мысли, – и этого деятельного созерцания ему вполне хватает для вечной радости; зачем ему заниматься творением и размышлять о любви? То же самое справедливо и относительного платоновского добра-в-себе – высшего объекта всякого желания, всякой тоски, всего того, над чем властвует Эрот. Если любовь есть желание добра, как сказал бы Платон, и если желание есть тоска по тому, чего нет, как Добро могло бы быть любовью, ведь для этого ему нужно было бы испытывать нехватку самого себя?

Но и божественная philia не в силах объяснить этот мир. Не только потому, что в идее считать себя кем-то вроде друга Бога есть нечто нелепое, как заметил Аристотель, но и потому, что дружба остается подчиненной закону бытия, который заключается в любви к себе. Об этом много пишет Аристотель и еще больше Спиноза. Что такое любовь? Радость, сопровождаемая идеей внешней причины. А что такое радость? Переход от меньшего совершенства и меньшей необходимости (для Спинозы эти два слова часто являются синонимами) к большему совершенству и большей необходимости. Радоваться значит существовать больше, чувствовать, как увеличивается твоя способность к существованию, победительно ощущать себя сохранившим бытие. Напротив, печалиться значит существовать меньше, видеть, как твоя способность к существованию уменьшается, и в каком-то смысле приближаться к смерти или небытию. Вот почему каждый человек стремится к радости (потому что каждое существо стремится сохранить свое бытие, стремится существовать как можно дольше), следовательно, к любви (потому что любовь – это радость, то есть то, что добавляет существования или совершенства). Одним словом, любовь – один из атрибутов способности к существованию. И Спиноза бестрепетно делает из этого свои выводы. Бог «никого ни любит, ни ненавидит. Ибо Бог не подвержен никакому аффекту ни удовольствия, ни неудовольствия, и, следовательно, он ни к кому не питает ни любви, ни ненависти» («Этика», V, 17). Не в силу отсутствия способности к этому, что понятно, но, напротив, в силу того, что его способность абсолютно бесконечна и постоянна: она не может быть ни увеличена (радостью или любовью), ни уменьшена (печалью или ненавистью). Бог Спинозы слишком полон бытием, могуществом и собой, чтобы любить или даже просто допустить существование чего-либо, кроме себя. Поэтому он не может быть творцом: он сам есть все сущее, и с него этого довольно.

Не проще объяснить творение и с точки зрения личного Бога прочих монотеистических религий, во всяком случае если продолжать следовать логике радости, совершенства и неограниченных возможностей. Зачем Богу создавать что бы то ни было, если он сам в себе заключает все возможное бытие и все возможное благо? Как можно добавить еще немного бытия к бесконечному Бытию? Еще немного добра к абсолютному Добру? В этой логике всемогущества творение бессмысленно, если только не допустить, что исходная ситуация нуждается хотя бы в минимальном улучшении. Но этого не может даже всемогущий Бог: ведь исходная ситуация, которая сама есть Бог, абсолютно бесконечна и совершенна! Некоторые представляют себе Бога до акта творения этаким недовольным собой учеником, который на полях тетради с домашним заданием написал: «Вообще-то я мог бы сделать и лучше». Да нет же! Бог не может сделать лучше, чем он уже сделал, ни даже так же хорошо, как уже сделал (потому что для этого ему потребовалось бы сотворить самого себя, следовательно, не творить ничего: возможно, в этом и заключен смысл Троицы). Если Бог желает сотворить нечто, помимо себя, то есть заняться актом творения, он может создать лишь нечто такое, что будет хуже, чем он сам. Или: Бог, будучи всем возможным благом и, следовательно, не имея возможности его улучшить, способен создать только зло! Вот отсюда и весь наш мир. Спрашивается: за каким чертом нужно было его создавать?

Поделиться с друзьями: