Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Машинка и Велик или Упрощение Дублина (gaga saga) (журнальный вариант)
Шрифт:

Прошлась печаль по пеплам дней

нежнейшим смерчем.

Я стал богат, как царь царей —

в моей коллекции камней

есть твоё сердце.

— Меланхолично. Ожидала, честно говоря, чего-то поискромётней. После первого-то секса! Со мной-то! Но — запомню.

— А вот тебе на прощание стишок. «Плачи» называется. Ночью сделал. Как чувствовал. Послушаешь?

— Конечно, Макс.

И чем больнее, и чем больнее,

И чем больнее, тем — плачи краше.

Роскошных слёз вам, познавшим время,

живым некстати, не в такт смолчавшим.

И чем больнее, тем мелодичней

шаги и всхлипы, язык свободных.

Весь мир рыдает — до слёз привычны

стенанья ветра и крики моды.

И где б я ни был, блуждая в чаще

подъездов, лестниц, дверей и комнат,

я точно знаю: здесь кто-то плачет

давно настолько, что вряд ли вспомнит

причину этих ненастных следствий,

причину счастья, причину горя,

ствола причину, причину ветви,

причину хлеба и прочих болей…

То ливнем поздним, то ранним снегом

мерцают слёзы внутри предметов,

в глазах печали, в морщинах смеха.

И чем больнее, тем… Как же это?

— Меланхолично. Хотя декламировал бодро. Курнул уже?

— Нет, это я вздохнул. Глубоко и горестно.

— Ну ладно, — стихотворение Маргарите не понравилось, ей уже ничего не нравилось, главное было решено, нечего было медлить. Не хватало ещё попасть под поэтический приступ обдолбанного Багданова; расчитавшись, он мог часа по два не останавливаться. Самого себя продекламирует всего, потом Боратынского запоёт, заноет Бродского, завоет Багрицкого, дойдёт даже и до Брянского «на эолийских высотах порхает хуй неуследимый». Но, по счастию, Максим был в ином настроении. Он сказал:

— Горестно мне. Глубоко горестно. Не могу больше. Пока! Не могу! — нажал «отбой» и покатился со смеху из кресел на пол, выронив кальянчик. Его ужаснуло и вместе чрезвычайно рассмешило, что пол резко склонился, почти поменявшись местами со стеной — гашиш был свеж и заборист, — и Максим сорвался, не удержавшись, и загремел вниз по склону. Он падал прямо в открытую дверь, под которой разверзлась бездонной пропастью с трудом узнаваемая пострашневшая прихожая. Адски сверкали её зеркала, струили злой свой зной лютые люстры, пылали плывшие на модной картине по расплавленной панели лихорадочно оранжевые мандарины, тыквы, дыни… Улетая в эту геенну огненную, испуганно хохоча, Макс хватался за ножки стола, за ворс какого-то коврика, которого никогда раньше не замечал в своей гостиной, хвост плазмы, спутанный из синих, чёрных и красных проводов, за гевеевый костыль шикарного торшера, за брошенный намедни в камин, но не доброшенный третий том Ронни Лэйнга «Метанойя. Лечение безумием». Но боковая гравитация, искривлённая гашишем сила тяжести, направленная не как обычно сверху вниз, к центру земли, а как-то вдоль земли, как-то слева направо, что ли, тащила в пропасть, грубо отрывая от родных вещей и вещиц. Как будто Марго удерживала его над этой странной горизонтальной бездной, но вот разжала руки, отпустила, и сорвался Макс, посыпался под откос. Уже провалился он в распахнутую дверь, уже соскочили с него тапочки и в обгон пропали в ослепительном свете люстр и зеркал, уже пятки обжёг этот свет. Но тут пальцы его со страха стали прочны и остры, словно крючья, и намертво вцепились в деревянный порог, отделявший прихожую от гостиной, о который так часто он спотыкался и который мечтал снести, но, слава богу, не снёс; пригодился теперь порог. Он повис, покачиваясь, не зная, на сколько хватит сил так висеть. Скверно было, что силы уходили не только на упрочение пальцев, но и на никак не унимавшийся идиотский смех. На самом деле, Максу было и в самом деле «глубоко горестно», он был в отчаянии, он очень любил жену. Было горестно и обидно, что напоследок она ещё и поручила ему самому развестись, он знал, что у неё искренность и прямота в самой тяжёлой форме, доходящей до жестокости, но всё равно был сильно уязвлён. Ему хотелось поматериться от души или на худой конец хотя бы поплакать, а вместо этого он вынужден был ржать, взвизгивать и хрюкать, как выигравшая скачки кобыла. «Маргоша моя, я буду всегда тебя любить», — подумал он напоследок и в таком висячем виде и уснул. Очнулся поутру на том же месте, на полу, в той же позе. Пальцы его всё так же изо всех сил вонзались в порог, но гравитация была уже обычной. Обычные размеры и уют вернулись прихожей. Не без труда вытащив пальцы из треснувшего дерева, Макс поднялся, взял со стола маркер и крупно написал на стене «не курить!» Пошёл на кухню, выпил пива, посмотрел на фотографию Марго, примагниченную к холодильнику, позвонил Берлину. Послушал гудки, затем голос Берлина:

— Да. Слушаю. Говорите. Вы меня слышите? Говорите. Берлин слушает. Ало! Ало!

— Яш, это я, — наконец выговорил Макс.

— Максим, ты, что ли?

— Да, Яш, я. Извини, перезвоню, — Макс отложил смартфон и заплакал. Разозлившись на Марго за то, что довела до слёз, от стыда и унижения принялся материться. Так,

матерно рыдая, обхватив руками голову, пометался по кухне, попинал стулья и вазы, поутих, позвонил Берлину.

Поручив Максу развод, чтобы вчуже не пожалеть вдруг его, Острогорская подумала о его ушах. Всех своих мужей она почему-то начинала разлюбливать именно с ушей. Они первые становились ей смешны и противны. «Ах, боже мой! Отчего у него стали такие уши?.. Он хороший человек, правдивый, добрый и замечательный в своей сфере. Но что это уши у него так странно выдаются? Или он обстригся?» — удивлялась она, как Анна Каренина в главах XXX и XXXIII части первой «Анны Карениной», заметив внезапно эти самые уши, так поражавшие её, как будто до этого мига разочарования уши у мужей были какие-то лучшие, или, точнее, как если бы их не было вовсе, а тут вдруг они выросли из головы, испортив весь вид. Что такого было ужасного в ушах, непонятно. Хотя, конечно, если присмотреться к ушам посерьёзней, то нельзя не признать, что уши — органы довольно странные и на вид и на ощупь. Но ведь и сама Марго была не без ушей, так чем же уши мужей были хуже её собственных? Загадочно сердце женщины, темно и неверно, тут кругом тайна и больше ничего. Начавшись от ушей, нелюбовь быстро распространялась на пальцы, лбы, колени, носы, волосы на спине, на волосы в носах, волосы на пальцах, на всё, из чего состояли мужья, на самые сокровенные и когда-то самые желанные их места, на волосы на этих местах… Всё становилось некрасиво, постыло, смешно…

От души надумавшись об ушах, Марго поднялась с пыльной гостиничной кушетки и посмотрела в окно. Портье предупредил, что на площади перед «Атлантиком» будет какое-то время шумно, убирают и выносят снеговиков, конкурс снежных баб закончился, победила команда города Уфалея, теперь площадь расчищают для масленичных гуляний.

Снеговиков вывозили совсем бесцеремонно, фактически просто сносили без всякого уважения к трудам и талантам уфалеевских чемпионов и прочих лепщиков, салехардских, апатитских, войвожских, местных константинопыльских. Посреди площади ловко орудовал клыкастым ковшом гусеничный экскаватор. Он вычерпывал из застывшей толпы поодиночке снеговиков с мётлами и на лыжах, с флагами и рекламными плакатами, толстых и худых, белотелых и грязноватых, голых и ряженых и закидывал их в кузов самосвала. Снеговики рушились, распадались, от них отваливались головы с сосулями и морковями вместо носов, груди, зады и животы. Наваленные кучей на самосвал, расчленённые, жалкие, они таращились по сторонам непонимающими угольными глазками, многие неуместно улыбались и вздымали мётлы и плакаты, самосвал наполнялся, увозил их на свалку, многие, уезжая, улыбались. Подкатывал новый самосвал, экскаватор спешил, близилась масленица.

«Скоро масленица. Быстро и бессмысленно время прошло», — подумала Марго. Она вспомнила, как в последний год жизни на Руси, тогда, в детстве, ей было пять лет, отец возил её к бабушке на блины. Острогорский, как почти все удало и широко пограбившие родную страну русские богачи, принимал чувство вины перед ограбленной родиной за патриотизм и потому держался твёрдо некоторых не очень, впрочем, обременительных национальных традиций вроде масленичного едения блинов и уважения к Пушкину. Такого же типа патриотизм старался привить и дочери. Вот и поехали к папиной маме на блины.

По дороге сломалась машина. Первый папин ровер, оказавшийся, как выяснилось позже, фальшивым, собранным в гдыньских кустарных мастерских польскими лудильщиками и жестянщиками специально для русских панов. Папа решил пройтись пешком, потому что были уже рядом. Но что для взрослого рядом, то для пятилетней девочки показалось очень далеко. Не слишком тепло, для машины, не для длинной улицы одетая, она продрогла до последней клеточки, устала вся до последней клеточки, хотела к отцу на руки, но не решалась попросить, потому что рядом же, скоро же должны были дойти, но никак не доходили. По-мартовски слабый, нездоровый, мокрый мороз не щипался игриво, как январский, а уныло доставал, наваливался вяло, лез под кожу.

Наконец дошли; бабушкина квартира пахла так, как все зажиточные русские дома на масленицу — блинами, блинами, теми, что румянились на сковороде или только растекались по ней или уже сложились высокой стопой и пускали пар и обтекали талым сливочным маслом. Ещё пахла благородными чаями, только что залитыми огнедышащим кипятком и брызнувшими золотыми и рубиновыми цветами. Пахла малиновым вареньем и мёдом, принесённым башкирскими пчёлами из лесных малинников. Густой, как масло, сметаной, какая только и подходит к блинам и предназначена для самых смелых героев масленицы, уверенных в способности своих желудков справиться с дюжиной жирных каравайцев, промасленных насквозь и обильно вымазанных в такой вот тяжёлой, вязкой сметане… и… в икре, конечно, в икре. Красной, отборной, нежного посола, сверкающей в круглой хрустальной миске на вершине праздничного стола, похожей на прохладное мартовское солнце. Икрой тоже пахла бабушкина квартира.

Папина мама Нина Пипиновна была госплановский финансист по профессии, а по виду самая настоящая московская бабуся. У неё были большие круглые тёплые ладони, большое круглое тёплое лицо, большое круглое тёплое тело. Большими круглыми тёплыми ладонями бабушка сняла с негнущихся окоченевших ручек и ножек внучки промёрзшую до нитки одежду. И тепло её ладоней, тепло от плиты, блинов и чая полилось в девочку со всех сторон, вытесняя принесённый с улицы мороз. Покалывая напоследок пальцы, промозглая стужа отходила, улетучивалась.

Поделиться с друзьями: