Машины зашумевшего времени
Шрифт:
Мандельштам тоже был склонен к утопизму, однако примерно с 1921 года пришел к мысли о том, что утопия недостижима, потому что революция привела не к изменению сознания, а к рождению нового государства. «Но пишущих машин простая сонатина — / Лишь тень сонат могучих тех», — писал он в стихотворении «1 января 1924 года», подразумевая под «пишущими машинами» бюрократическое окостенение новой России, а под «могучими сонатами» — надежды романтиков XIX века на преобразование общества и укрощение аппетитов «голодного государства» [331] (ср. в «Шуме времени» Мандельштама: «…и патетический в своем западничестве Герцен, чья бурная политическая мысль всегда будет звучать, как бетховенская соната» [332] ). Под словами Мандельштама «Ты в каком времени хочешь жить? — Я хочу жить в повелительном причастии будущего, в залоге страдательном: в „долженствующем быть“» («Путешествие в Армению», 1931–1932), вероятно, подписался бы Эрнст Блох. Но не подписался бы его оппонент конца 1920-х и 1930-х годов Георг Лукач или тем более советские писатели [333] .
331
«Нет ничего более голодного, чем леонтьевское византийское государство: оно страшнее голодного человека» (Мандельштам О. Слово и культура (1921) // Мандельштам О. Об искусстве / Сост. Б. В. Соколов, Б. С. Мягков. М.: Искусство, 1995. С. 204).
332
Эпитет,
333
Представления о цикличности истории у Мандельштама радикально отличались от представлений о возвращении культурных эпох, проанализированных в следующем разделе на материале текстов В. Шкловского и Г. Шенгели. См., например: Гаспаров Б. М. Тридцатые годы — железный век: к анализу мотивов столетнего возвращения у Мандельштама // Cultural Mythologies of Russian Modernism: From the Golden Age to Silver Age / Ed. by B. Gasparov, R. Hughes and I. Paperno. Berkeley; Los Angeles; Oxford: University of California Press, 1992. P. 150–179.
В послереволюционном творчестве Мандельштама очень большое значение приобретают образы разорванного времени и, наоборот, времени как силы, которая разрывает субъекта, — и то и другое можно видеть, например, в стихотворении «Нашедший подкову» (1923) [334] .
Дети играют в бабки позвонками умерших животных. Хрупкое летоисчисление нашей эры подходит к концу. […] Эра звенела, как шар золотой, Полая, литая, никем не поддерживаемая, На всякое прикосновение отвечала «да» и «нет». […] Время срезает меня, как монету, И мне уж не хватает меня самого…334
«Разрыв с официальной культурой не означал для Мандельштама разрыва с временем, он означал разорванность времени. Не он один, а все современники потеряли общность…» — пишет М. Л. Гаспаров (Гаспаров М. Л. Осип Мандельштам. Три его поэтики. С. 239). По-видимому, однако, разорванность времени Мандельштам почувствовал задолго до 1929–1930-х годов, которые М. Л. Гаспаров вполне обоснованно определяет как момент мандельштамовского «разрыва с официальной культурой» (см. подробнее о роли этого периода: Устинов А. 1929 год в биографии Мандельштама // Новое литературное обозрение. 2002. № 58. С. 123–126).
На протяжении 1920-х годов литературная позиция Мандельштама становилась все более обособленной: в то время как большинство его современников настаивало на том, что историческая травма исцелима или уже исцелена революционными преобразованиями, Мандельштам с этим не соглашался [335] . С его точки зрения, отношения человека с историей после революции стали гораздо менее определенными и более рискованными.
Этот редкий, если не уникальный тип исторического сознания логически привел Мандельштама к монтажной прозе. Дискретность образов и композиции заметны в «Египетской марке» (1927) и еще больше — в «Четвертой прозе» (1930), где он провозглашает свой разрыв с литературой как со специфически советским социальным институтом.
335
Липовецкий М. «И пустое место для остальных»: травма и поэтика метапрозы… С. 760, 771, 773.
Было два брата Шенье — презренный младший весь принадлежит литературе, казненный старший сам ее казнил.
Тюремщики любят читать романы и больше, чем кто-либо, нуждаются в литературе.
На таком-то году моей жизни бородатые взрослые мужчины в рогатых меховых шапках занесли надо мной кремневый нож с целью меня оскопить. Судя по всему, это были священники своего племени: от них пахло луком, романами и козлятиной.
[…]
Здесь разный подход: для меня в бублике ценна дырка. А как же быть с бубличным тестом? Бублик можно слопать, а дырка останется.
Настоящий труд это — брюссельское кружево, в нем главное — то, на чем держится узор: воздух, проколы, прогулы [336] .
336
Цит. по изд.: Мандельштам О. Э. Четвертая проза // Мандельштам О. Э. Собр. соч.: В 4 т. Т. 3. М.: Арт-Бизнес-Центр, 1994. C. 175, 177.
В «Четвертой прозе» Мандельштам исподволь формулирует идею, которая много позже оказалась ключевой для неподцензурной литературы: осознание своей травмированности, приводящее к изгойству, есть этическая норма, а отказ от этого осознания способствует социализации, но нарушает этос художественного действия. Метафорическим обозначением такого изгойства в «Четвертой прозе» становится еврейское происхождение поэта.
В 1930-е годы Мандельштам, как известно, испытал колоссальное психологическое давление со стороны советских писателей и репрессивных органов. Поэтому и его осмысление монтажа стало более подвижным, а в текстах появились другие модальности монтажного изображения истории как насилия: от прославления Сталина в духе Клуциса или Футерфаса в «Оде» (1937) [337] — до трагического образа мировой истории как бесконечной войны в «Стихах о неизвестном солдате», написанных в том же 1937 году параллельно с «Одой» [338] :
337
Ср. в его «Оде» (1937) жест визуального «монтажного» выделения фигуры Сталина: «Он свесился с трибуны, как с горы, / В бугры голов. Должник сильнее иска, / Могучие глаза решительно добры, / Густая бровь кому-то светит близко…». Подробнее см.: Лахути Д. Образ Сталина в стихах и прозе Мандельштама: попытка внимательного чтения (с картинками). М.: РГГУ, 2009.
338
См. об этом стихотворении: Гаспаров М. Л. О. Мандельштам: Гражданская лирика 1937 года. М.: РГГУ, 1996. (Чтения по истории и теории культуры. Вып. 17). Полемика с этой книгой: Сарнов Б. Апокалипсис или агитка? // Лехаим. 2005. Февраль (5765. Шват) .
Однако сама возможность постутопического монтажа, открытая в русской культуре именно Мандельштамом, сохранилась как потенция дальнейшего развития, которая позже и была реализована. На первых порах, в 1940-х, эту «эстафету» подхватили авторы, вряд ли планировавшие развивать эстетические традиции Мандельштама. Об этом пойдет речь в следующей главе.
339
Цит. по изд.: Мандельштам О. Э. Собр. соч.: В 4 т. М.: Арт-Бизнес-Центр, 1994. Т. 3. С. 125. Финальные строки — по-видимому, отсылка к строкам Ф. И. Тютчева «Сны» (1829): «И мы плывем, пылающею бездной / Со всех сторон окружены». Ср. другую, более отдаленную перекличку в том же стихотворении: «Настанет
ночь — и звучными волнами / Стихия бьет о берег свой…» (Тютчев) — «Слышишь, мачеха звездного табора, / Ночь, что будет сейчас и потом?» (Мандельштам). Ночь становится временем открытия истины о ситуации человека, у Тютчева — метафизической, у Мандельштама — исторической.От революционного модернизма — к соцреализму: оптика современников
В статье «Золотой край» (1931) Виктор Шкловский писал:
Люди нашего времени, люди интенсивной детали — люди барокко. […]
Барокко, жизнь интенсивных деталей — не порок, а свойство нашего времени, наши лучшие живые поэты борются с этим свойством [340] .
В 1932 году, после того как основные течения литературного авангарда были разогнаны или «самораспустились» под давлением РАППа и ЦК ВКП(б), Шкловский опубликовал статью «О людях, которые идут по одной и той же дороге и об этом не знают. Конец барокко». В этом сочинении он утверждал, что в творчестве С. Эйзенштейна, И. Бабеля, О. Мандельштама и Ю. Тынянова сохраняется авангардная эстетика, которая теперь, в 1932 году, выглядит малоплодотворной, — и провозглашал: «Время барокко прошло. Наступает непрерывное искусство» [341] .
340
Шкловский В. Б. Гамбургский счет. С. 443, 444.
341
Шкловский В. Б. Там же. С. 449. Другие упоминания о «советском барокко» у Шкловского см.: Шкловский В. Поденщина. М., 1930. С. 109; Он же. Поиски оптимизма. М., 1931. С. 115. Здесь и далее я опираюсь на контекстуализацию работы Шкловского, предложенную в статье: Невская Д. От «искусства детали» до «непрерывного искусства» (к проблеме рецепции барокко в культуре 1920–1930-х годов). (В печати). Благодарю Д. Невскую за предоставленную возможность ознакомиться с ее статьей в рукописи. См. также по этому поводу: «Наступает непрерывное искусство…» В. Б. Шкловский о судьбе русского авангарда начала 1930-х гг. / Публ. и подгот. текста, предисл. и примеч. А. Ю. Галушкина // De Visu. 1993. № 11. С. 25–38.
Параллели между барокко и авангардом бурно обсуждаются в российской истории культуры со второй половины 1970-х годов, когда сопоставление этих художественных систем стало предметом нескольких монографических исследований И. П. Смирнова [342] . Тогда же и художники, и исследователи различных видов искусства в странах Европы и Америки заговорили о «возвращении барокко»; наиболее яркой была концепция «необарокко», созданная итальянским семиотиком Омаром Калабрезе [343] .
342
Смирнов И. П. Художественный смысл и эволюция поэтических систем. Л., 1977; Он же. Барокко и опыт поэтической культуры начала XX в. // Славянское барокко. Историко-культурные проблемы эпохи / Под ред. Л. В. Софроновой, А. И. Рогова, А. В. Липатова. М., 1979; Барокко в авангарде — авангард в барокко: Тезисы и материалы конференции (Москва, 1993). М., 1993. См. также весьма полезный обзор теоретических дискуссий по этой теме во введении к статье: Кацис Л., Одесский М. «Кругом возможно Бог» А. Введенского — школьная драма? // Солнечное сплетение. Иерусалим, 2001. № 18–19. С. 174–192 .
343
О «возвращении барокко» в культуре 1970–1980-х годов см.: Kalabrese O. Neo-Baroque: A Sign of the Times / Transl. by Ch. Lambert, with a foreword by U. Eco. Princeton, NJ: Princeton University Press, 1992 (итальянский оригинал — 1987); Moser W. Barock // "Asthetishe Gr"undbegriffe: Im 7 Bd / Hrsg. von K. Barck, M. Fontius, D. Schlenstedt u.a. Stuttgart; Weimar: J. B. Metzler, 2010 (2 Aufl.). Bd. 1. S. 580–585 (раздел «Синдром „возвращения барокко“»).
Шкловский не предвосхитил в своем диагнозе постановку вопроса, характерную для конца 1970-х годов, — проблема, которую он решал, была специфически советской и нехарактерной для других культур начала 1930-х.
В статье Шкловского барокко сравнивается не со всеми аспектами авангардной стилистики. Под «барочностью» Шкловский имел в виду именно паратактичность (составление произведения из отдельных «кусков») и порожденную ею автономию образов, обилие самоценных деталей, которые в «паратактических» произведениях оказываются, по его мнению, важнее целого. Целое же в новых условиях «великого перелома», как утверждал автор, должно быть важнее деталей, представать неукрашенным и «деловитым». Из его статьи следует, что устаревшим нужно считать не только изобилие соположенных друг с другом образов и текстовых «кусков», но и гротескное или парадоксальное впечатление от составленного ими целого. Так Шкловский предсказывал наступление соцреализма, искусства «непрерывного», то есть лишенного «монтажных склеек».
На эту статью резко возразил Ю. Тынянов. В письме Шкловскому от начала августа 1932 года он заявил, что его адресат, сам придерживающийся новаторской стилистики, которая в изменившихся условиях стала опасной, пытается выгородить себя (подразумевалось: оправдаться в глазах власти), переложив ответственность на других. Тынянов прочитал в статье глубинную интенцию Шкловского: очень разных авторов, использующих принципы паратаксиса и монтажной композиции, Шкловский объединил под условным именем барокко — для того чтобы объявить устаревшими те авангардные и модернистские эксперименты, которые были основаны на представлении об автономии искусства. «Эйзенштейн у тебя [в статье] похож на Мейерхольда, Мейерхольд на Олешу, Олеша на меня, а Бабель на Мандельштама. Даже непонятно, кто где. И кто что пишет, представляет, печатает. Убедительно» [344] .
344
Цит. по: Галушкин А. Ю. [Комментарии к статье «Конец барокко»] // Шкловский В. Гамбургский счет. С. 535. Все перечисленные Шкловским и Тыняновым авторы по классификации, изложенной в предыдущем разделе, соответствуют четвертой и пятой модальностям, однако содержательно и по эстетическим принципам заметно различаются.
ВпоследствииШкловский повторил свой призыв в статье «Об историческом романе и о Юрии Тынянове» (1933), которая Тынянову, напротив, понравилась: «Берегитесь „барокко“. Не вступайте на мертвое поле. Там А. Виноградов приклеивает кусок к куску, соединяет цитату с цитатой…» (Шкловский В. Б. Гамбургский счет).
Для того чтобы понять, почему Шкловский объединил всех этих авторов в рамках единого эстетического течения, необходимо прояснить смысл его словоупотребления. К каким конкретным текстам и концепциям восходит представление Шкловского о барокко, еще предстоит выяснить. Возможно, Шкловский взял этот термин у Эйзенштейна, который хорошо знал европейское искусство соответствующей эпохи и внимательно читал работы Г. Вёльфлина [345] . Кроме того, режиссер признавался, что, снимая в 1930 году фильм «Да здравствует Мексика!», воспринимал эстетику мексиканского барокко как психологически близкую:
345
Эйзенштейн С. Неравнодушная природа // Эйзенштейн С. Избр. произв.: В 6 т. Т. 3. М.: Искусство, 1964. С. 155. См. также: Дмитриева Е. Е. Усвоение, присвоение, трансформация, конъюнктура (из истории рецепции трудов Г. Вёльфлина в России, 1910–1930-е годы) // Новые российские гуманитарные исследования. 2011. № 6 . О знакомстве самого Шкловского с книгами Вёльфлина см.: «Наступает непрерывное искусство…» В. Б. Шкловский о судьбе русского авангарда начала 1930-х гг.