Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Прочти, — говорить. Какой у нас появился чудный писатель. Вероятно, молодой.

Кажется мне, это был первый сборник Горькаго: Мальва, Макар Чудра и другие разсказы перваго периода. Действительно, разсказы мне очень понравились. От них веяло чем-то, что близко лежит к моей душе. Должен сказать, что и по сю пору, когда читаю произведения Горькаго, мне кажется, что города, улицы и люди, им описываемые — все мои знакомые. Всех я их видал, но никогда не думал, что мне может быть так интересно пересмотреть их через книгу… Помню, послал я автору письмо в Нижний-Новгород с выраженем моего восторга. Но ответа не получил. Когда в 1896 году я пел на Выставке в Нижнем-Новгороде, я Горькаго еще не знал. Но вот в 1901 году я снова приехал в Нижний. Пел в ярмарочном театр. Однажды во время представления Жизни за Царя мне передают, что в театре

Горький, и что он хочет со мною познакомиться. В слдующий антракт ко мне пришел человек с лицом, которое показалось мне оригинальным и привлекательным, хотя и не очень красивым. Под прекрасными длинными волосами, над немного смешнымь носом и широко выступающими скулами горели чувством глубокие, добрые глаза, особенной ясности, напоминавшей ясность озера. Усы и маленькая бородка. Полу-улыбнувшись, он протянул мне руку, крепко пожал мою и родным мне волжским акцентом — на О — сказал:

— «Я слышал, что вы тоже наш брать Исаакий» (нашего поля ягода).

— Как будто, — ответил я.

И так, с перваго этого рукопожатия мы — я, по крайней мере, наверное — почувствовали друг к другу симпатию. Мы стали часто встречаться. То он приходил ко мне в театр, даже днем, и мы вместе шли в Кунавино кушать пельмени, любимое наше северное блюдо, то я шел к нему в его незатейливую квартиру, всегда переполненную народом. Всякие тут бывали люди. И задумчивые, и веселые, и сосредоточенно-озабоченные, и просто безразличные, но все большей частью были молоды и, как мне казалось, приходили испить прохладной воды из того прекраснаго источника, каким намь представлялся А.М.Пешков-Горький.

Простота, доброта, непринужденность этого, казалось, безпечнаго юноши, его сердечная любовь к своим детишкам, тогда маленьким, и особая ласковость волжанина к жене, очаровательной Екатерине Павловне Пешковой — все это так меня подкупило и так меня захватило, что мне казалось: вот, наконец, нашел я тот очаг, у котораго можно позабыть, что такое ненависть, выучиться любить и зажить особенной какой-то, единственно радостной идеальной жизнью человека! У этого очага я уже совсем поверил, что если на свете есть действительно хорошие, искренние люди, душевно любящие свой народ, то это — Горький и люди, ему подобные, как он, видевшие столько страданий, лишений и всевозможных отпечатков горестнаго человеческаго житья. Тем более мне бывало тяжело и обидно видеть, как Горькаго забирали жандармы, уводили в тюрьму, ссылали на север. Тут я положительно начал верить в то, что люди, называющее себя социалистами, составляют квинт-эссенцию рода человеческаго, и душа моя стала жить вместе с ними.

Я довольно часто приезжал потом в весенние и летние месяцы на Капри, где (кстати сказать, в наемном, а не в собственном доме) живал Горький. В этом доме атмосфера была революционная. Но должен признаться в том, что меня интересовали и завлекали только гуманитарные порывы всех этих взволнованных идеями людей. Когда же я изредка делал попытки почерпнуть из социалистических книжек какия нибудь знания, то мне на первой же странице становилось невыразимо скучно и даже, каюсь — противно. А оно, в самом деле — зачем мне это необходимо было знать, сколько из пуда железа выходит часовых колесиков? Сколько получает первый обманщик за выделку колес, сколько второй, сколько третий и что остается обманутому рабочему? Становилось сразу понятно, что кто-то обманут и кто-то обманывает. «Регулировать отношения» между тем и другим мне, право, не хотелось. Так я и презрел социалистическую науку… А жалко! Будь я в социализме ученее, знай я, что в социалистическую революцию я должен потерять все до последняго волоса, я может быть, спас бы не одну сотню тысяч рублей, заблаговременно переведя за-границу русские революционные рубли и превратив их в буржуазную валюту…

47

189 Обращаясь памятью к прошлому и стараясь определить, когда же собственно началось то, что в конце концов заставило меня покинуть родину, я вижу, как мне трудно провести границу между одной фазой русскаго революционнаго движения и другою. Была революция в 1905 году, потом вторая вспыхнула в марте 1917 года, третья — в октябре того же года. Люди, в политике искушенные, подробно обясняют, чем одна революция отличается от другой, и как то раскладывают их по особым полочкам, с особыми ярлычками. Мне — признаюсь — все эти события последних русских десятилетий представляются чем то цельным — цепью,

каждое звено которой крепко связано с соседним звеном. Покатился с горы огромный камень, зацеплялся на короткое время за какую нибудь преграду, которая оказывалась недостаточно сильной, медленно сдвигал ее с места и катился дальше — пока не скатился в бездну. Я уже говорил, что не сродни, как будто, характеру русскаго человека разумная умеренность в действиях: во всем, как в покорности, так и в бунте, должен он дойти до самаго края…

Революционное движение стало заметно обозначаться уже в начале нашего столетия. Но тогда оно носило еще, если можно так сказать, тепличный характер. Оно бродило в университетах среди студентов и на фабриках среди рабочих. Народ казался еще спокойным, да и власть чувствовала себя крепкой. Печать держали строго, и политическое недовольство интеллигенции выражалось в ней робко и намеками.

Более смело звучали революционныя ноты в художественной литературе и в тенденциозной поэзии. Зато каждый революционный намек подхватывался обществом с горячей жадностью, а любой стих, в котором был протест, принимался публикой с восторгом, независимо оть его художественной ценности.

Помню очень характерный для того времени случай. По поводу открытия в Москве новой консерватории (при В.Сафонове), давался большой и очень торжественный симфонический концерт, на который пришла вся Москва. Я участвовал в концерте. Кипела тогда во мне молодая кровь, и увлекался я всеми свободами. Композитор Сахновский как раз только что написал музыку на слова поэта Мельшина-Якубовича, переводчика на русский язык Бодлера. Якубович был известен, как человек, преданный революции, и его поэзия это очень ярко отражала. Я включил песню Сахновскаго в мой репертуар этого вечера. Я пел обращение к родине:

За что любить тебя? Какая ты нам мать, Когда и мачеха безчеловечно злая Не станет пасынка так безпощадно гнать, Как ты детей своих казнишь, не уставая?.. Во мраке без зари живыми погребала, Гнала на край земли, во снег холодных стран, Во цвете силы — убивала… Мечты великия без жалости губя, Ты, как преступников, позором нас клеймила… Какая-же мать ты нам? За что любить тебя? За что — не знаю я, но каждое дыханье, Мой каждый помысел, все силы бытия — Тебе посвящены, тебе до издыханья! Любовь моя и жизнь — твои, о мать моя!

Публика откликнулась на песню чрезвычайно восторженно. И вот в антракте, или, может быть, после концерта приходит ко мне в артистическую московский полицеймейстер генерал Трепов. Он признавал себя моим поклонником, и отношения между нами были весьма любезныя. Ласковый, благовоспитанный, в эффектно расшитом мундире, припахивая немного духами, генерал Трепов расправлял на рябом лице браваго солдата белокурый ус и вкрадчиво говорил:

— Зачем это Вы, Федор Иванович, поете такия никому ненужныя прокламационныя арии? Bедь если вдуматься, эти рокочущия слова в своем содержании очень глупы, а Вы так хорошо поете, что хотелось бы от Вас слушать что нибудь о любви, о природе…

Сентиментальный, вероятно, был он человек! И все таки я чувствовал, что за всей этой дружеской вкрадчивостью, где то в затылке обер-полицеймейстера роется в эту минуту мысль о нарушении мною порядка и тишины в публичном месте. Я сказал генералу Трепову, что песня — хорошая, слова — красивыя, мне нравятся, отчего же не спеть? Политический резон моего собеседника я на этот раз пропустиль мимо ушей и в спор с ним не вступил.

Однажды как то, по другому случаю, я сказал генералу Трепову:

— Любить мать-родину, конечно, очень приятно. Но согласитесь, что жалкая конка в городе Москве, кроме того, что неудобна, мозолит глаза обывателей. Ведь воть за-границей, там трамвай ходит электрический. А здсь, в Москве, слышал я, нет разрешения на постройку. А разрешения не дает полиция. Значить, это от Вас нет разрешения.

Тут мой собеседник не был уже сентиментален.

Он как то особенно крякнул, как протодьякон перед или после рюмки водки, и отчетливым злым голосом отчеканил:

Поделиться с друзьями: