Маска и душа
Шрифт:
— Батюшка, то — за-граница! Там — люди, а с ваших этих обывателей и этого много. Пусть ездят на конках…
Боюсь начальства. Как только начальство начинает говорить громким голосом, я немедленно умолкаю. Замолк я и в этот раз. И когда вышел на улицу, я под впечатлением треповской речи стал всматриваться в проходящих обывателей с особенным вниманием. Вот, вижу, идет человек с флюсом. Как-то неловко подвязана щека грязным платком, из под платка торчит вымазанная каким то желтым лекарством вата. И думаю:
— Эх, ты, чорт тебя возьми, обыватель! Хоть бы ты не шел мимо самаго моего носа, а ехал на конке — мне было бы легче возразить Трепову. А то ты, действительно, пожалуй, и конки не стоишь… Совсем ты безропотный, г. обыватель! На все
Но это только казалось. Скоро стал громко роптать и обыватель с подвязанной щекой. В 1904 году стало ясно, что революционное движение гораздо глубже, чем думали. Правительство, хотя оно и опиралось на внушительную полицейскую силу, шаталось и слабело. Слабость правительства доказывала, что устои его в стране не так прочны, как это представлялось на первый взгляд, и это сознание еще больше углубило брожение в народе. Все чаще и чаще происходили безпорядки. То закрывались университеты из-за студенческих безпорядков, то рабочие бастовали на заводах, то либеральные земцы устроют банкет, на котором раздавались смелые по тому времени голоса о необходимости обновления политическаго строя и введения конституции. То взрывалась бомба и убивала того или иного губернатора или министра…
И в эту тревожную пору неожиданно для русскаго общества разразилась война с Японией. Где то там, далеко, в китайских странах русские мужики сражались с японцами. В канцеляриях говорили о велико-державных задачах России, а в обществе громко шептались о том, что войну затеяли влиятельные царедворцы из-за корыстных своих целей, из-за какой то лесной концессии на Ялу, в которой были заинтересованы большие сановники. Народ же в деревнях вздыхал безнадежно. Мужики и бабы говорили, что хотя косоглазаго и можно шапками закидать, но зачем за этим к нему итти так далеко?
— Раз ен к нам не идет, значит, правда на его стороне. Чего же нам-то туда лезть?..
А тут стало слышно в столицах, что на Дальний Восток время от времени посылают чудотворныя иконы… Увы, скоро выяснилось, что выиграть войну иконы не помогают. И когда погибал в дальневосточных водах русский флот с адмиралом Рождественским во главе, то стало жутко я больно России. Показалось тогда и мне, что Бог не так уж любовно смотрит на мою страну…
Разгром!..
Революционное движение усилилось, заговорило громче. Либеральное общество уже открыто требовало конституции, а социалисты полуоткрыто готовились к бою, предчувствуя близкую революцию. В атмосфере явно ощущалась неизбежность перемен. Но правительство еще упиралось, не желая уступить тому, что оффициально именовалось крамолой, хотя ею уже захвачена была вся страна. В провинции правительственные чиновники действовали вразброд. Одни, сочувствуя переменам, старались смягчить режим; другие, наоборот, стали больнее кусаться, как мухи осенью. У них как бы распухли хрусталики в глазах, и всюду мерещились им «революционеры».
В это время мне неоднократно случалось сталкиваться с совершенно необычной подозрительностью провинциальной администрации. Я не знаю, было ли в то время такое отношение властей к артистам общим явлением, или эта подозрительность относилась более спещально ко мне лично, как к певцу, революционно настроенному, другу Горькаго и в известном смысле более «опасному», чем другие, благодаря широкой популярности в стране.
Я делал турнэ по крупным провинциальным городам. Приезжаю в Тамбов поздно ночью накануне концерта. Ложусь спать с намерением спать долго — хорошо отдохнуть. Но не тут то было. На другой день, очень рано, часов в 8 утра — стук в дверь моего номера. Входит полицейский приставь. Очень вежливо извиняясь за безпокойство в столь ранний час, обясняеть, что тревожит меня по прямому приказанию губернатора.
— В чем дело?
«Дело» заключалось в том, что губернатором получены сведения, что я, Шаляпин, собираюсь во время моего концерта обратиться к
публике с какой то политической речью!Это был, конечно, чистый вздор, в чем я не замедлил уверить губернаторскаго посла. Тем не менее, пристав вежливо, но твердо потребовал, чтобы я дал мои ноты губернатору на просмотр. Ноты я, разумеется, дал и к вечеру получил их обратно. Тамбовский губернатор, как видите, отнесся ко мне достаточно любезно. Но совсем иной прием ждал меня в Харькове.
В этом городе мне сообщили, что меня требует к себе цензор. К себе — да еще «требует». Я мог, конечно, не пойти. Никакого дела у меня к нему не было. Концерт разрешен, афиши расклеены. Но меня взяло любопытство. Никогда в жизни не видал я еще живого цензора. Слышал о них, и говорили мне, что среди них есть много весьма культурных и вежливых людей. Цензор, потребовавшии меня к себе, рисовался мне почему-то весь в бородавках, с волосьями, шершавый такой. Любопытно взглянуть на такого блюстителя благонадежности. Отправился. Доложил о себе; меня ввели в кабинеть.
Цензор был без бородавок, без волосьев и вовсе даже не шершавый. Это был очень худосочный, в красных пятнах человек. При первом звуке его голоса мне стало ясно, что я имею дло с редким экземпляром цензорской породы. Голос его скрипел, как кавказская арба с немазанными колесами. Но еще замечательнее было его обращение со мною.
— Что я собираюсь петь?
— Мой обычный репертуар.
— Показать ему ноты.
Показываю.
Цензор сухими и злыми пальцами перелистывает ноты. И вдруг встревоженно, готовый к бою, поднимает на меня грозные глаза.
— Император… Это какой же император?!
Смотрю — «Два гренадера».
— Это, г. цензор, известная песня Шумана.
Цензор метнул на меня раздраженный взгляд, в котором крупными буквами было написано: «я вам не г. цензор».
— На слова Гейне, Ваше Превосходительство. Разрешено цензурой.
Скрипучим своим голосом, с решительным намерением меня окончательно уничтожить, Его Превосходительство обличительно читает:
— «Из гроба встает Император». Из какого гроба? Какой император?..
— Заграничный, Ваше Превосходительство, — Наполеон…
Сморщил жидкия с красной прослойкой брови мой цензор.
— Говорят, вы поете и не по нотам.
— Пою, Ваше Превосходительство, — верноподданно рапортую я.
— Знайте, что я буду в театра.
— Очень приятно, Ваше Превосходительство.
— Не для того только, чтобы слушать, как Вы поете, но и для того, чтобы знать, что Вы поете. Советую Вам быть осторожным, г. артист.
Я ушел от г. цензора крайне изумленным. Если я не возмутился его тоном и манерой говорить со мною, то только потому, что он был слишком невзрачен, смешон и сердечно меня позабавил. Но какая муха его укусила? Это осталось для меня тайной навсегда. Впрочем, скоро в Киеве я узнал, что власти из Петербурга разослали по провинции циркуляр, предписывая строго следить за моими концертами. Цензор, должно быть, сильно испугался и от того так нелепо и смешно заскрипел.
Первое сильное ощущение наростающей революции испытал я весною 1905 года в Киеве, где случай столкнул меня непосредственно с рабочими массами. Тогда же я свершил «грех», который долгое время не могли простить мне хранители «устоев» и блюстители «порядка».
В Киеве я в первый раз публично в концерте спел известную рабочую песню — «Дубинушку».
Приехал я в Киев петь какие то спектакли по приглашению какого то антрепренера. Узнав о моем пребывании в Киеве, пришли ко мне знакомые рабочие и пригласили меня к ним в гости, в пригород Димиевку. Приглашение я принял охотно, а мои друзья уж постарались угостить меня сердечно, чем могли. Погулял я с ними, посмотрел хибарки и увидел с огорчением, что живет народ очень бедно. Ну, мало ли народу плохо живет — всем не поможешь, а помочь одному-другому — дело хорошее, но это не значит помочь бедноте. С этими, немного грустными мыслями уехал я домой.