Миграции
Шрифт:
Гадаю, имеет ли это хоть какое-то значение.
Гадаю, будет ли какой-то смысл в моей смерти. В смерти животных был смысл, но я не животное. Жаль, но — нет.
Гадаю, сможет ли Найл простить меня, если я не справлюсь.
Первым обесточивается радио. Лея и Дэш умудряются его перезапустить, но ценой взрыва возмущения на кухне: там отключаются холодильник, микроволновка, чайник и плита. Мы торопливо поглощаем то, что нужно хранить в холодильнике, но все равно очень многое уходит в мусор.
Каждый день что-то отключается; по словам Леи, потому что судно автоматически перенаправляет электроэнергию в автопилот:
Никто не говорит об этом ни слова. Постоянно предпринимаются попытки починить то, что отключилось. Лея и Дэш днем и ночью копаются в оборудовании, иногда что-то удается запустить, по большей части — нет. Остальные круглые сутки поддерживают судно в движении, вычерпывают воду из моторного отсека и с палубы, следят, чтобы всюду было сухо. Без автопилота Эннис почти не спит и проводит все дни над лоциями, компасом и секстаном — прокладывает курс так, как это делали моряки древности. Все это очень страшно, я чувствую, как по членам команды волнами прокатывается страх, но при этом вижу, как в капитане тихо проклевывается росток самозабвения — мы возвращаемся к тому, как когда-то жил мир. Этот океан Эннису не знаком, и все же мне кажется, что есть в его сердце древний уголок, которому ведомы все океаны — как они ведомы древнему уголку и моего сердца.
Не только мы с Эннисом, но и все члены экипажа ищут утешения в красных точках — крачках. Они один за другим поднимаются на мостик, чтобы отогнать растерянность, убедиться, что маячки надежды ведут нас верным курсом.
— Пора остановиться, — долетают до меня однажды слова Аника, обращенные к капитану. — У нас были грандиозные планы, мы далеко продвинулись, но теперь, брат, все кончено. Птицы слишком нас опередили, да и судно разваливается.
Я думаю: теперь всё. Невозможно вот так брести до бесконечности.
Эннис же только и отвечает:
Пока рано.
Я смотрю, как капитан возвращается на мостик, как Аник смотрит вслед своему другу. Знаю, что Эннис, видимо, думает: мы слишком далеко зашли, останавливаться поздно. Он еще не добрался до той черты, которую не может пересечь. Не знаю, где проходит моя черта, но и я до нее еще не добралась.
Я осторожно подхожу к старшему помощнику, пытаюсь его подбодрить.
— Он проведет нас через все это, — произношу я мягко. — Он сильный.
Аник, не глядя на меня, горько усмехается:
— Чем ты сильнее, тем опаснее для тебя мир.
22
ИРЛАНДИЯ, ГОЛУЭЙ.
ОДИННАДЦАТЬ ЛЕТ НАЗАД
В первую годовщину нашей свадьбы самое сильное мое чувство — изумление. Найл ничему не удивляется, а я, по крайней мере частью своей души, про себя полагала, что это всего лишь фривольное приключение, которое в итоге ничем не кончится. Мы обнаружим друг в друге слишком много неприятного, я
запаникую, сбегу, ему станет со мной скучно. Иногда за уборкой мне начинает казаться, что мы на пару играем в игру «Кто первый струсит», и я начинаю гадать, кто первым признает, какие мы все-таки идиоты, пойдет на попятный, рассмеется, выбросит белый флаг и объявит: занятно было, да, дружок, а теперь все, вернемся каждый в свою настоящую жизнь, займемся поиском настоящих мужей и жен. Сосуществовать с незнакомцем — значит жить в наготе, мучительной, постыдной.Но сегодня — как, собственно, и каждый день — я поражаюсь тому, как крепко мы друг в друга влюбились.
Вот это удача. Вот это сила воли.
В честь годовщины мы отправляемся погулять в город, дрейфуем из одного паба в другой, в каждом выслушиваем музыкальную программу. Мне очень нравится это занятие, потому что в звуке скрипки я всегда чувствую нечто необъяснимо родное. Музыканты садятся на свои места, музыка крепнет, всеобщее удовольствие почти что можно пощупать.
Через некоторое время тональность песен становится медлительной, печальной. Мне откуда-то знакома эта мелодия… Ответ приходит без всякого предупреждения. Ее играла бабушка, ее же напевала за стиркой: «Раглан Роуд».
Найл берет меня за руку:
— Что не так?
— Ничего, все в порядке. — Я трясу головой. — Тебе никогда не казалось, что ты родился в чужом теле?
Он сжимает мои пальцы.
Я спрашиваю:
— Ты как думаешь, ты кто такой?
Найл отпивает вина. Видимо, пытается не закатывать глаза.
— Без понятия.
— Мы целый год каждый день вместе, а для меня ты по-прежнему чужой.
Мы вглядываемся друг в друга.
— Ты меня знаешь, — заявляет он твердо. — Знаешь все, что важно.
Видимо, это правда, ощущается правдой.
— А кто я такой? — повторяет Найл. — Какая разница? Как на это ответить? Как бы ты ответила?
Кто я такая?
— Ты прав, я понятия не имею, — говорю я. — Но мне кажется, правда осталась где-то в том дне, когда ушла мама. Иначе почему я все время в него возвращаюсь? Почему не могу ее не искать?
Найл целует мне руку — это и его рука, целует губы, которые тоже его.
— А моя, видимо, живет в тех днях, когда мама оставалась рядом, — бормочет он.
— Она хоть пыталась?
Он пожимает плечами, отхлебывает еще вина. Нельзя дать другому то, чего у тебя нет.
— А ты хочешь детей?
— Да. А ты?
Если будут дети, все изменится. Я готова солгать, чтобы защитить то, что у нас есть, но даже мне самой ложь эта кажется слишком жестокой, слишком калечащей.
— Нет, — отвечаю я. — Прости. Не хочу.
Найл отводит глаза. Я так напугала что-то у него внутри, что теперь непонятно, сможет ли оно вернуться на место. Равновесие его внутренней уверенности сбито.
— А почему?
Потому что вдруг я брошу этого ребенка, как мама бросила меня? Если темнейшие стороны моей души действительно мне неподвластны? Как можно так поступить с ребенком?
— Не знаю, — говорю я, потому что, если я дам слово собственной трусости, она меня задушит. — Просто не знаю.
— Ладно, — произносит он в конце концов, однако это еще не конец. Он добавляет без предупреждения: — Не стоит тебе завтра никуда ездить.
— Почему? — Я купила билет на поезд в Белфаст — все ищу ниточки.