Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мне нравится, что Вы больны не мной… (сборник)
Шрифт:

Смерть Блока. Еще ничего не понимаю и долго не буду понимать. Думаю: смерти никто не понимает. Когда человек говорит: смерть, он думает: жизнь. Ибо, если человек, умирая, задыхается и боится – или – наоборот – ‹пропуск одного слова› то все это: и задыхание – и страх – и ‹пропуск одного слова› жизнь. Смерть – это когда меня нет. Я же не могу почувствовать, что меня нет. Значит, своей смерти нет. Есть только смерть чужая: т. е. местная пустота, опустевшее место (уехал и где-то живет), т. е. опять-таки жизнь, не смерть, немыслимая пока ты жив. Его нет здесь (но где-то есть). Его нет – нет, ибо нам ничего не дано понять иначе как через себя, всякое иное понимание – попугайное повторение звуков.

Я думаю: страх смерти есть страх бытия в небытии, жизни – в гробу: буду лежать и по мне будут ползать черви. Таких как я и поэтому нужно жечь.

Кроме того – разве

мое тело – я? Разве оно слушает музыку, пишет стихи и т. д.? Тело умеет только служить, слушаться. Тело – платье. Какое мне дело, если у меня его украли, в какую дыру, под каким камнем его закопал вор?

Чорт с ним! (и с вором и с платьем).

Смерть Блока.

Удивительно не то, что он умер, а то, что он жил [36] . Мало земных примет, мало платья. Он как-то сразу стал ликом, заживо-посмертным (в нашей любви). Ничего не оборвалось – отделилось. Весь он – такое явное торжество духа, такой воочию – дух, что удивительно, как жизнь вообще – допустила? (Быть так в нем – разбитой!)

Смерть Блока я чувствую как вознесение.

Человеческую боль свою глотаю: для него она кончена, не будем и мы думать о ней (отождествлять его с ней). Не хочу его в гробу, хочу его в зорях. (Вытянувшись на той туче!)

36

Впоследствии, точь-в-точь, слово в слово о Р‹ильке›.

Но так как я более человек, чем кто-либо, так как мне дороги все земные приметы (здесь – священные), то нежно прошу Вас: напишите мне правду о его смерти. Здесь дорого всё. В Москве много легенд, отталкиваю. Хочу правды о праведнике.

1921

В. И. Иванову

(1866–1949)

Вячеславу Иванову

1
Ты пишешь перстом на песке,А я подошла и читаю.Уже седина на виске.Моя голова – золотая.Как будто в песчаный сугробГлаза мне зарыли живые.Так дети сияющий лобНад Библией клонят впервые.Уж лучше мне камень толочь!Нет, горленкой к воронам в стаю!Над каждой песчинкою – ночь.А я все стою и читаю.
2
Ты пишешь перстом на песке,А я твоя горленка, Равви!Я первенец твой на листкеТвоих поминаний и здравий.Звеню побрякушками бус,Чтоб ты оглянулся – не слышишь!О Равви, о Равви, боюсь –Читаю не то, что ты пишешь!А сумрак крадется, как тать,Как черная рать роковая.Ты знаешь – чтоб лучше читать –О Равви – глаза закрываю…Ты пишешь перстом на песке…Москва, Пасха1920
3
Не любовницей – любимицейЯ пришла на землю нежную.От рыданий не подыметсяГрудь мальчишая моя.Оттого-то так и нежно мне –– Не вздыхаючи, не млеючи –На малиновой скамеечкеУ подножья твоего.Если я к руке опущеннойРтом прильну – не вздумай хмуриться!Любованье – хлеб насущный мой:Я молитву говорю.Всех кудрей златых – дороже мнеНежный иней индевеющийНад малиновой скамеечкойУ подножья твоего.Головой в колени добрыеУтыкаючись – все думаю:Все ли – до последней – собраныРозы для тебя в саду?Но в одном клянусь: обобраныВсе – до одного! – царевичи –На малиновой скамеечкеУ подножья твоего.А покамест песни пела я,Ты уснул – и вот блаженствую:Самое святое дело мне –Сонные глаза стеречь!– Если б знал ты, как божественноМне дышать – дохнуть не смеючи –На малиновой скамеечкеУ подножья
твоего!
1-е Воскресенье после Пасхи1920

К. Д. Бальмонту

(1867–1942)

Бальмонту

Пышно и бесстрастно вянутРозы нашего румянца.Лишь камзол теснее стянут:Голодаем как испанцы.Ничего не можем даромВзять – скорее гору сдвинем!И ко всем гордыням старым –Голод: новая гордыня.В вывернутой наизнанкуМантии Врагов НародаУтверждаем всей осанкой:Луковица – и свобода.Жизни ломовое дышлоСпеси не перешибилоСкакуну. Как бы не вышло:– Луковица – и могила.Будет наш ответ у входаВ Рай, под деревцем миндальным:– Царь! На пиршестве народаГолодали – как гидальго!Ноябрь 1919

Бальмонту

(К тридцатипятилетию поэтического труда)

Дорогой Бальмонт!

Почему я приветствую тебя на страницах журнала «Своими путями»? Плененность словом, следовательно – смыслом. Что такое своими путями? Тропинкой, вырастающей под ногами и зарастающей по следам: место не хожено – не езжено, не автомобильное шоссе роскоши, не ломовая громыхалка труда, – свой путь, без пути. Беспутный! Вот я и дорвалась до своего любимого слова! Беспутный – ты, Бальмонт, и беспутная – я, все поэты беспутны, – своими путями ходят. Есть такая детская книжка, Бальмонт, какого-то англичанина, я ее никогда не читала, но написать бы ее взялась: – «Кошка, которая гуляла сама по себе». Такая кошка – ты, Бальмонт, и такая кошка – я. Все поэты такие кошки. Но, оставляя кошек и возвращаясь к «Своим путям»:

Пленяют меня в этом названии равно-сильно оба слова, возникающая из них формула. Что поэт назовет здесь своим – кроме пути? Что сможет, что захочет назвать своим, – кроме пути? Все остальное – чужое: «ваше», «ихнее», но путь – мой. Путь – единственная собственность «беспутных»! Единственный возможный для них случай собственности и единственный, вообще, случай, когда собственность – священна: одинокие пути творчества. Таков ты был, Бальмонт, в Советской России, – таким собственником! – один против всех – собственников, тех или иных. (Видишь, как дорого тебе это название!)

И пленяет меня еще, что не «своим», а – «своими», что их мно-ого путей! – как людей, – как страстей. И в этом мы с тобой – братья.

Двое, Бальмонт, побывали в Аиде живыми: бытовой Одиссей и небесный Орфей. Одиссей, помнится, не раз спрашивал дорогу, об Орфее не сказано, доскажу я. Орфея в Аид, на свидание с любимой, привела его тоска: та, что всегда ходит – своими путями! И будь Орфей слеп, как Гомер, он все равно нашел бы Эвридику.

Юбилярам (пошлое слово! заменим его триумфатором) – триумфаторам должно приносить дары, дарю тебе один вечер твоей жизни – пять лет назад – 14-го мая 1920 г. – твой голодный юбилей в московском «Дворце Искусств».

Слушай:

Юбилей Бальмонта

(Запись)

Юбилей Бальмонта во «Дворце Искусств». Речи Вячеслава и Сологуба. Гортанный взволнованный отрывистый значительный – ибо плохо говорит по-русски и выбирает только самое необходимое – привет японочки Инамэ. Бальмонт – как царь на голубом троне-кресле. Цветы, адреса. Сидит, спокойный и не смущенный, на виду у всей залы. Рядом, в меньшем кресле – старый Вячеслав – немножко Magister TINTe [37] . Перед Бальмонтом, примостившись у ног, его «невесточка» – Аля, с маком в руке, как маленький паж, сзади – Мирра, дитя Солнца, сияющая и напружённая, как молодой кентавр, рядом с Миррой – в пышном белом платьице, с розовой атласной сумочкой в черной руке, почти неподвижно пляшет Алина однолетка – дворцовая цыганочка Катя. А рядом с говорящим Вячеславом, почти прильнув к нему – какой-то грязный 15-летний оболтус, у которого непрестанно течет из носу. Чувствую, что вся зала принимает его за сына Вячеслава. («Бедный поэт!» – «Да, дети великих отцов…» – «Хоть бы ему носовой платок завел…» – «Впрочем – поэт, – не замечает!..») – А еще больше чувствую, что этого именно и боится Вячеслав – и не могу – давлюсь от смеха – вгрызаюсь в платок…

37

Дословно: магистр чернил (нем.).

Вячеслав говорит о солнце соблазняющем, о солнце слепом, об огне неизменном (огонь не растет – феникс сгорает и вновь возрождается – солнце каждый день восходит и каждый день заходит – отсутствие развития – неподвижность). Надо быть солнцем, а не как солнце. Бальмонт – не только влюбленный соловей, но и костер самосжигающий.

Потом приветствие английских гостей – толстая мужеподобная англичанка – шляпа вроде кепи с ушами, мелькают слова: пролетариат – Интернационал. И Бальмонт: «Прекрасная английская гостья», – и чистосердечно, ибо: раз женщина – то уже прекрасна и вдвойне прекрасна – раз гостья (славянское гостеприимство!).

Поделиться с друзьями: