Могаевский
Шрифт:
— Ровесница революции, принарядись, — говорил он ей, — пойдем в плавни.
В шкафах деревянного дачного дома хранилось былое, тихое, затаившееся, сохранное, воплощенное в предметы, словно не было войн, революции, разрухи, нового мира, кричащего, зубы оскалив: «Мир хижинам, война дворцам!»
Она надевала допотопную шляпку из мелкой черной соломки с букетиком миль-флерных условных цветиков, накидывала серо-лиловую доисторическую мантилью, поблескивающую бисером, радужным стеклярусом, брала корзинку, и они отправлялись в плавни собирать чаячьи яйца, то есть разорять чаячьи гнезда.
Ручей или почти пересохшая малая река, несущая остатние воды в залив,
— Хозяйка дачи собирает их ведрами, ставит в холодный подпол. А нам с тобой для наших яичниц, омлетов, печений да пряников хватит и корзинки.
Чтобы яичница не отдавала рыбой, Эрика посыпала ее тмином, укропом, в тесто для пряников и печений сыпала корицу, имбирь, молотую гвоздику, пряности отбивали всякое воспоминание о рыбном благоухании.
— Чайки разные бывают, — говорил он рассеянно, глядя в свои ноты, — крачки, водорезы, хохотуны.
— Разве есть птица хохотун?!
— Есть птица, называющаяся глупая сивка.
— Такой птицы тоже нет.
— Посмотри в птичьем справочнике в разделе «зуйки».
— Где же такой справочник взять?
— Вон в книжном шкафу на второй сверху полке стоит.
Дача принадлежала друзьям его родителей. Хозяева уезжали на фрукты в Крым, с детьми хозяев он дружил, они оставляли ему ключ.
— Сегодня вечером переезжаем, — сказал он.
— Куда?
— За город, в деревянный дом. Видишь ли, скрипка сделана из дерева, а все деревянные вещи живут своей жизнью, нуждаются в особом уходе, чувствуют соседство собратьев по былому лесу. Скрипка лучше всего отзывается на окружающее ее деревянное резонансное пространство. Скажу тебе по секрету, что и мне лучше всего живется в деревянных домах, может, потому, что настоящий скрипач — часть своей скрипки. Я мечтал сыграть для тебя в надлежащем месте, где все оживает и звучит по-настоящему.
Они прожили в стоящем на отшибе стареющем дачном доме три недели, не встретив ни соседей, ни отдыхающих, и в эти три недели поместилась целая жизнь.
В глубоком леднике, рукотворном холмике двора, лежал лед, на чердаке сушились веники и травы, в камине пылали угли. Камин растапливали собираемыми в лесу шишками с хворостом, комнатную голландку короткими поленьями, колонку в ванной угольными и торфяными брикетами. От каминных углей из-под сосновых и еловых шишек жар был тихий, особый, держался долго.
— Раньше на чердаке жили нетопыри.
— Они разве не из страшных сказок? Настоящие?
— Чудесные, настоящие, с лайковыми крыльями. Но одна из хозяйских кошек повадилась их жрать, они пропали. Ты никогда не видела летучих мышей?
— Никогда.
— Это оттого, что ты ровесница революции. Твои птички — буревестники, соколы и чайки.
Одну из чаек увидела она на валуне у залива, чайка подпустила их близко, не улетала, чихать на них хотела.
— Да у нее клюв как молоток! — вскричала Эрика. — Долбанет — мало не будет.
— Я один раз чаячьим клювом получил. Прилетела такая птичья танкетка на прибрежный валун с чужим птенцом в клюве, кажется утенком, и сожрала его на моих глазах. Я побежал
к ней, кричал на нее, махал руками, ей не понравилось. Я и ахнуть не успел, она спикировала на меня, долбанула по плечу и улетела. После того всякий раз, как видел я на мхатовском занавесе чайку, эмблему театра, у меня плечо болело. А когда чеховская нежная девушка говорила: «Я — чайка...» — представлялся мне заглатываемый утенок. В иные осени и зимы чайки прилетают с залива столоваться на городские дворовые помойки, так ежели чайки над двором летают, не то что голубей да воробьев не видать, — вороны прячутся.Чаще всего он играл для нее внизу, в полупустой гостиной с камином. Иногда, впрочем, он оставлял ее у камелька одну, поднимался на второй этаж, там репетировал, разучивал новые партитуры, новые вещи то для игры в своем оркестре, то для себя.
— Хочешь подержать скрипку, попробовать взять ноту?
— Нет, нет! — вскричала она. — Я не умею, я боюсь попортить струны, смычок, вообще все.
Тибо улыбнулся.
— Был один человек, который утверждал, что всякий взятый на скрипке звук запоминается ею, запечатлевается навсегда в виде некоего молекулярного соединения, если играть плохо, скрипка может онеметь, умолкнуть, словно душа ее разрушена, голос пропал. И это продолжается до той поры, пока ее не расколдуют руки талантливого скрипача, тогда она очнется, проснется, вернется, как Спящая Красавица.
— В каком королевстве колдовства и сказочных чудес ты живешь.
Оказалось, не все скрипки безымянны, существуют «Гваданини» и «Гранчино» (называемая «очаровательной»), единственная «Гварнери» и множество «Страдов» по имени создавшего их Страдивари, «Д‘Эгвиль», «Геркулес», «Мадмуазель Эберхольт», «Суа», «Граф Ковенхюлер», коего сотворил Страдивари в девяностолетнем возрасте, — а первую свою скрипку построил он в тринадцать лет. Голоса «Страдов» словно бы окутывал необычный цветной звуковой шум, на фоне которого возникал главный звук, напоминающий голос гобоя.
Вокруг дачи стояли клены и ели, из них спокон веку строили скрипки. Не только характеру своего скрипача, своего хозяина, его телу, душе, духу созвучна была его четырехструнная подруга, но таились в ней свойства создавшего ее мастера.
— Скрипка Страдивари, — говорил Тибо, — подобна возлюбленной, до нее нужно дорасти, дожить, претерпеть воспитание чувств. А творения Бартоломео Джузеппе Гварнери дель Джезу позволяют нам узнать, что был он человек разом страстный и со-страдательный, жесткий и святой, отъявленный бунтарь и блаженный злодей; он не знал супружеского счастья, не оставил детей, умер молодым, только-только обретя преуспевание и известность. Его творения вырезаны грубовато, на глазок, они асимметричны, милостиво отпускают грехи и погрешности собрату-исполнителю, голос их меньше голоса «Страд», но голос скрипки Гварнери словно источается всеми порами ее, звучит из глубины былых времен, из тел былых древес.
Он рассказывал ей о скрипичных мастерах разных веков. Она запомнила фамилии трех главных итальянских скрипичных династий, но путала, кто отец, кто сын, кто чей ученик. Хотя врезался ей почему-то в память работавший в Лионе в начале шестнадцатого века немец Каспар, то ли Тифенбруккер, то ли Дуиффопругар, создавший маленькую французскую скрипку; творения его до двадцатого века не дошли. Еще запало ей в го лову, что основатель династии Амати несколько лет работал в Париже, где сделал по заказу французского короля Карла Девятого множество инструментов для знаменитого ансамбля «24 скрипки короля». Самый одаренный из семьи был его внук Николо.