Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Нароков Николай

Шрифт:

Он сел на диван рядом с Мишей и с дружеской лаской обнял его за плечи. И этой ласки Миша не выдержал: тотчас же прижался, схватил Табурина за руку и стал изо всех сил сжимать ее. В горле у него защекотало, и он проглотил слезы: так невыносимо стыдно было ему плакать. Он вздрагивал и не замечал, что вздрагивает. А Табурин поглаживал его по плечу и ждал.

— Я, может быть… — неуверенно и мягко сказал он. — Я, может быть, нечаянно спросил о таком, о чем спрашивать нельзя, но… но ты уж прости меня, Миша! — неожиданно перешел он «на ты». — Все ведь вокруг нас такое путанное, что я легко мог ошибиться

и сделать тебе больно… Ты уж прости меня, если так!

— Если бы вы знали! — не выдержал Миша и нервным поворотом повернулся к Табурину. — Если бы вы знали, какая она стала! Какая она теперь!

— Софья Андреевна? — сразу догадался Табурин.

— Да! Она… Ведь она…

И опять оборвал. Оборвал потому, что испугался: разве можно говорить об этом? Разве можно говорить об этом даже Табурину?

Табурин не знал, «какой» стала Софья Андреевна и почему Миша испуганно смешался, когда заговорил о ней. Но сразу же понял, что «здесь что-то есть»: неожиданное и большое.

— Что же? — изменившимся голосом коротко спросил он.

Миша не отвечал. Табурин понимал, что не надо повторять вопрос, и не повторил, а только сильнее сжал Мишины плечи.

— Да, да! Да, да! — тихо сказал он. — Да, да! Молчи, милый! Трудно говорить? И не надо — молчи!

Он видел, какой мелкой дрожью задрожали у Миши губы и как он сделал судорожный глоток. Он не смотрел на Табурина и явно отводил от него глаза, прятал их в себя. Боялся, что если взглянет, то не выдержит и разрыдается.

— Тяжело? — все так же тихо спросил Табурин, и его голос был дружеский, сердечный и участливый. — Ты хочешь, чтобы я тебе помог?

— Хочу! — тотчас же вырвалось у Миши. — Хочу! Вы можете! Вы… Помогите!

— Я помогу! — очень уверенно пообещал Табурин, не зная, что именно обещает он. — Мы с тобой теперь будем вместе, и ты на меня положись. Я, брат… И у меня в жизни тоже всякое бывало!..

— Она страшная! — не выдержал и заговорил Миша. — Мне с нею страшно! У нее что-то… Я не знаю, что у нее, но она… она… Может быть, она сходит с ума? Почему она стала так бояться? Почему она так много пьет теперь? Почему у ней дергаются глаза, и она сама дергается?

— Дергается? Да?

— Я не могу сказать вам всего… Этого нельзя сказать! Но если бы вы знали, что она со мной сделала! — чуть ли не с воплем воскликнул он.

— Если скажешь, я буду знать! — сдержанно ответил Табурин. — И ты не бойся, милый! — мягко и сердечно сказал он. — Ведь я для тебя, — как отец, а еще лучше — как старший брат. И ты ведь чувствуешь: я тебе друг!

— Вы… Вы… — начал задыхаться Миша. — Я очень хочу вам сказать… Все сказать! Я много раз хотел… И вы не смотрите на меня, мне стыдно, если вы смотрите!

— Не смотреть? Да, я понимаю. Хорошо, я не буду смотреть!..

Он полуотвернулся и стал терпеливо ждать. Миша молчал, и Табурин понял, что ему трудно начать говорить, что надо помочь ему сказать первое слово.

— Ты о Софье Андреевне хочешь говорить? — очень понизив голос, спросил он.

— Да, о ней! Она…

* * *

Пока Миша говорил, Табурин ничем не прерывал его: ни словом, ни вопросом. Сидел полуотвернувшись, смотрел в пол и не шевелился,

а только украдкой, вскользь поглядывал на него: взглянет и тут же отведет глаза.

Мише потом казалось, что он говорил долго, даже очень долго, и он, конечно, изумился бы, если бы ему сказали, будто он говорил не больше, чем полчаса. Он хотел сказать «все» и сказал «все», но сказал неумело, обрывисто, беспорядочно и иногда с ненужными подробностями. О том, что было в прошлые месяцы он почти ничего не сказал, а со стыдливым озлоблением выдавил из себя коротко: «Вот я и стал ее любовником!» О том же, как ему было «противно» и как он мучился, хотел рассказать подробно, но не находил слов, и только по его лицу и глазам Табурин видел, как воистину противно ему даже вспоминать то, что было.

— А самое противное, Борис Михайлович, — дрожа и срываясь, сознавался он, — это то, что я сам хотел этого… Знал, что противно, чувствовал, как противно, а сам ждал: когда же оно опять будет? Презираю себя, а сам жду…

О том, как он целовал туфлю, рассказал скомканно: уж больно стыдно было ему говорить об этом. Но когда говорил о Пагу, его охватило озлобление, и он рассказал подробно, хотя Табурин по его голосу слышал, как ему было страшно вспоминать: и Пагу, и нож, которым он резал, и глаза, которыми смотрела Софья Андреевна.

Табурин молча держал его руку в своей и время от времени пожимал ее, дружественно и подбодряя. И эти пожатия были нужны Мише, без них он вряд ли мог говорить. Но рука пожимала ему руку, и он верил ей, и находил в себе силы.

Потом Миша начал рассказывать о последних неделях: как стала меняться Софья Андреевна, как он начал бояться ее и, главное, как он начал бояться каждого наступающего дня.

— Как будто что-то поселилось у нас! — с расширившимися глазами пробовал передать он свои ощущения. — Как будто что-то уже пришло, но только я его еще не вижу… Отчего это?

Очень хорошо рассказал о том, как Софья Андреевна испугалась луны, на которую набегали облака, и как ему самому стало почему-то страшно. И особенно хорошо рассказал, как она испугалась вчера, когда ей показалось, будто он храпит.

— Почему? Почему это? Она стала даже передергиваться, а глаза у нее стали такие… такие… Я даже не знаю, какие они стали!..

Табурин слушал и едва сдерживал себя, так сильно хотелось ему расспросить Мишу о вчерашнем подробнее и точнее. Но он понимал, что сейчас расспрашивать нельзя: «Не в таком он сейчас состоянии, чтобы его можно было расспрашивать!» И когда Миша закончил и замолчал, он, не говоря ни слова, прошелся по комнате. Потом, все так же молча, подошел к шкафу, достал бутылку вина и налил два стаканчика.

— Выпей! — коротко приказал он Мише. — Не хочешь? Все равно, выпей: надо!

И выпил сам. Не сел на место, а начал задумчиво ходить по комнате. То, что он услышал, и удивило, и не удивило его. Нового, казалось, для него не было: об отношениях между Мишей и Софьей Андреевной он догадывался и раньше, а остального ждал. Но все, взятое вместе, показалось ему жуткой фантасмагорией, зловещей, возмущающей и подавляющей. Очень многое смешалось в его взволнованном представлении, и он не торопился разбирать и ставить по местам. «Это — потом, потом!» — удерживал он себя.

Поделиться с друзьями: