Молодость с нами
Шрифт:
метчиками.
— Не забыл, гляжу, не забыл! — сказал Еремеев, видя, как рад ему секретарь райкома. — Вот пришел
тебя проведать, Федор Иванович, да проверить, не зазнался ли ты, дорогой мой.
Он сел на кожаный диван в глубине кабинета, вынул кисет и принялся свертывать цыгарку. Делал он это
молчаливо, бросая на Макарова быстрые взгляды из-под бровей — то с усмешкой, то серьезно-испытующе.
Макаров сел возле него и тоже молчал; улыбался, ожидая, когда Еремеев закурит. Думал о нем, о той поре, когда
был слесаренком
субботы на воскресенье отправлялись то по уткам, то за лисицами и зайцами, то по грибы. Брали они с собой и
молодого слесаренка, который сквозь дрему где-нибудь в лесном шалаше или в стогу сена слушал их
нескончаемые разговоры о годах гражданской войны, о генералах Юдениче и Родзянко, которые “пузом перли
на Питер”, о неизменно поминаемых неведомом храбреце Ваське Таратайкине и комиссаре Коровине, о какой-
то девке-белогвардейке, из-за которой чуть было не погиб дядя Сема. “За каждой юбкой бегать, — говаривал
отец Еремееву при этих воспоминаниях, — так до беды и добегаешься. Это уж факт”. Комсомолец Федя давал
себе страшное слово за юбками никогда не бегать, с девчонками никогда не водиться, не проверив прежде — а
не белогвардейки ли они.
В кабинете, напоминая о фронтовой жизни, о трудных военных днях, запахло махоркой. Выпустив густой
клуб лилового дыма, Еремеев сказал:
— Давно, Феденька, не видались, давно. Время бежит… Когда я ушел с вашего завода? В сорок седьмом
будто бы?..
— Не стыдно, Семен Никанорович, — с вашего? Ты же на нем тридцать лет проработал!
— Ты меня не укоряй — тридцать лет! — Еремеев сделал длинную затяжку. — Верно, тридцать. — Дым
повалил у него изо рта, из носа, казалось, даже из ушей. — Верно, был мне родной завод. — Он помолчал и
вдруг почти крикнул: — Как со мной поступили? Ошельмовали всего! Кто за меня слово сказал? Даже твой
папаша, дружок вроде, не хотел бы память его ворошить, и тот на собрании клеймил и позорил: бракодел
Еремеев, на пятьдесят тысяч драгоценного металлу перепортил. Вот как со мной поступили на вашем заводе!
Макаров знал историю, о которой напомнил его бывший учитель. Действительно, было такое дело:
обрабатывая турбинные лопатки из дорогой, как золото, стали, Еремеев допустил неслыханный процент брака.
Специально созданная тогда комиссия из рабочих и инженеров установила, что виной всему — упрямство
Еремеева. Желая не отстать в выработке от известного на заводе слесаря-новатора, Еремеев не пошел к нему
поучиться методам скоростной обработки кривых плоскостей, а придумал какой-то свой метод, ошибочный,
технически неграмотный. Когда об этом было сказано, когда Еремеева покритиковали в цехе да в заводской
газете, он обиделся и ушел на другой завод.
— Ты мне, Феденька, про это не вспоминай! — сказал Еремеев зло. Он встал с дивана
и, раздавив впепельнице на столе Макарова остатки одной цыгарки, вернулся на место, чтобы начать свертывать вторую. —
Наклепать на человека нетрудно. Отклепываться от наклепов — это потруднее. — Он помолчал, посопел носом.
— Ну хорошо, что ты здесь. Вот пришел к тебе, Федя. — Он снова помолчал. — Помогай, брат. Я тебе помогал
подняться на ноги, и ты помогай. Накрути им хвост. Чтоб неповадно было, слышь?
— Да объясни толком, дядя Сема, — сказал Макаров, чувствуя в себе горячее желание помочь
обидчивому мастеру.
— Толком, Федя, будет так. Опутали, окрутили, возвели на меня черт-те что. И вот, понимаешь, вчера на
парткоме выговор записали… Так ты уж — сюда-то, к тебе, придет это дело — отмени ихнюю бадягу. Ударь по
рукам.
— Выговор? Не понимаю. — Макаров погладил ладонью затылок. — За что же?
— Это только захоти, всегда найдешь за что. Клеветник, говорят. Клеветник! Это я — то клеветник? Да я
белую контру собственными руками душил! Я завод из хламу подымал. Я на коллективизацию ездил, в меня
ночью вилами кулачье запустило. Я в Отечественную на самой передовой, под снайперами, минометы да пушки
ремонтировал! Я…
— Успокойся, дядя Сема! На-ка водички! — Макаров поднес ему стакан. Еремеев оттолкнул его руку:
вода тяжело плеснулась на ковер.
— Вот живут еще такие недобитки! — продолжал он выкрикивать. — Тюрьма по ним скучает. Ты
возьмись за них, пока не поздно. А не то и самому глотку перегрызут!
— Да кто это там, кто?
— Кто? А все! И секретарь парткома, и директор, и разные другие. Из-за Бабкина расшумелись.
— Есть у них один любимчик. Парень, так лет в тридцать пять. Занесся, занесся, будто уж профессор!
Работы с него — еще как сказать, а деньги гребет лопатой. Костюмчики, шляпки… машину “москвича”, купил.
Полный барин! За это мы боролись,
— Федя? За барство?
— Тут ты перегнул, пожалуй, — возразил Макаров. — Какое же барство — костюм да автомобиль? Кто
что заработал, тот то и получает. Социалистический принцип. Заработай сто тысяч — тебе их с почтением на
рушнике, как, бывало, хлеб-соль, поднесут. Человеческий труд на пользу народа, — кто же смеет его не
уважать!
— А если он хапуга, рвач?.. Если ему администрация потакает? Если… Да что там говорить! Тьфу!
Макаров пересел к себе за стол и позвонил секретарю партийного комитета завода, где теперь работал
Еремеев. Секретарь парткома долго рассказывал ему суть дела Еремеева. Макаров сначала горячился, возражал,
потом умолк, стал хмуриться, пожимал плечами, кивал и качал головой. Потом медленно положил трубку на
рычаг аппарата, сказал после долгой паузы:
— Семен Никанорович! А ведь нехорошо получается. — Трудно дались Макарову эти слова, тяжко было