Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Московские тюрьмы
Шрифт:

— Почему?

— Там все за деньги. Каждая жалоба, помиловка — не меньше пяти рублей.

— А сам ты почему не пишешь?

— Вначале писал, — говорит Гриша, — потом надоело. Одному поможешь — отбоя не будет. И бестолку. Кому это нужно? Думаешь, им нужно? Это они от нечего делать, лишь бы чем-то себя занять. Что я им — погремушка? Почему многие от адвоката отказываются, кассации не пишут? Потому что сами в тюрьму лезут. Пропьются, работать не хотят, из квартиры гонят — тюрьма для них дом родной. В тепле, трехразовая баланда — разве на воле они лучше живут? Жрать нечего, валяются где попало, надоест — нарочно сделают так, чтоб посадили. На хрена им кассация? Ты пишешь, а они смеются. Идут двое по болоту. Один по кочкам, другой по воде: по колено, по пояс, по горло. Тот видит — человек тонет, кричит ему «Иди по кочкам!» «Хули ты пристал, я здесь живу!» А ты им бесплатно кассатки пишешь.

Не исключено, может, бывает такое. Есть спившиеся и заблудшие», но я не встречал никого, кто бы сам норовил в тюрьму.

Нет, не видел я бродяги из О'Генри, который без гроша заказал в ресторане богатый ужин, чтоб зиму отсидеться в тюрьме. Кто совсем опускается, живет по принципу «будь что будет», однако никто не признавался мне в том, что нарочно хотел сидеть. Все-таки

в тюрьме хуже. Вспоминаю Жору. Он понимал, что тюрьма спасла его от белой горячки, дала возможность протрезветь и одуматься. Самому же садиться и в мыслях не было. Жизнь затянула, течение. Почему затянула? Хуже или лучше стало от этого — другой вопрос. Ему одному из таких-то я и писал, и то не для смеха, а чтоб задержаться в московской тюрьме, чтоб не потерять прописки. В остальных случаях было что обжаловать, люди всерьез сетовали на несправедливость. Не пишут кассатки потому, что не могут, не умеют складно писать, к тому же не верят в успех — ворон ворону глаз не выклюет. Но главное, пожалуй, — боязнь суда, боязнь обратиться за помощью в официальное учреждение. Привыкли, что оттуда одни напасти, что закон — наказание. От суда, от тюремной администрации, не говоря уже о прокурорском надзоре, не ждут ничего хорошего. Надзор понимается однозначно, не слишком ли зэкам вольготно живется, какую бы гайку еще закрутить? А то, что это надзор не за зэками, а за соблюдением законности, что закон имеет защитную сторону, — большинству и в голову не приходит. «Еще добавят», — вот первое чувство. Приходилось подолгу объяснять, тыкать носом в УПК, где говорится, что кассационный суд не может пересматривать приговор в сторону ужесточения наказания, чтоб развеять сомнения человека, желавшего справедливости. Но и это не все. Захочет, а не напишет. Что он в своей жизни официально писал? Объяснительные за прогулы, которые «Крокодил» публикует в рубрике «Нарочно не придумаешь». Известная проблема: чувствую, а словами выразить не могу. По-своему мог бы, конечно, написать — писал же когда-то школьные изложения, но тюрьма — не школа, и прокурор — не учительница, нужен особый язык, чтобы говорить с начальством. Если писать, то без промаха, должна быть грамотная, серьезная, жгучая жалоба, иначе связываться не стоит. Общий страх и растерянность перед официальным. Не знают, как надо, не чувствуют себя способными на написание жалобы. Вот бы специалист, знающий человек помог. А где его взять? Адвоката или нет, или такой, что лучше бы его не было. Среди тех, с кем сидит, такие же, как он, грамотеи. Некому написать кассационную жалобу. Но когда в камере человек, который, по их мнению, может изъясняться на языке начальства, тогда со всех сторон: «Напиши!» А если он еще и в очках, и на их глазах Вадика по кассатке освобождают, то кто усидит? Взрыв страстей! Жалобная эпидемия! Так мне представляется то, что Гриша считает «от нечего делать». Никто не хочет сидеть. И к суду довольно обоснованные и серьезные претензии. Но самые большие претензии надо бы предъявлять адвокатуре. Будь у нас хорошая и влиятельная адвокатура, по меньшей мере половина бы зэков совсем не сидела или бы не такие срока. Уже по суду первой инстанции. И от кассационного больше бы толка.

Наш Сингапур

Отношения между Гришей и зэками оказались совсем не такие, как на первый взгляд. Бесспорно, он самая заметная фигура в камере, к его мнению прислушивались, но «паханом» он не был. Да, он диктовал, распоряжался, как у себя дома. Однако каждый мог возразить, спорить. Тем и хороша была камера, что всяк сам по себе. Гриша не угождал, не скрывал своего превосходства над остальными, и это сходило ему. Сидит полтора года, дольше любого из нас. Прихватил зоны, вводил в курс лагерной жизни, к которой все мы готовились. То, что он опытнее, на две головы умнее и образованнее, ни у кого не вызывало сомнения. Он умел ставить людей на место и говорить то, что думает. Кое-кому было неприятно, но человек не чувствовал себя оскорбленным и униженным. Есть грех, что правда, то правда, — и хорошо, что Гриша в глаза говорит то, что думает. За это на Гришу не дулись, наоборот — уважали. Ценили его остроумие, притчи и анекдоты. Веселье в невеселых условиях особенно ценится. В общем с Гришей интересно, ему прощали некоторое пижонство. А когда Гриша зарывался или кто-то чувствовал себя задетым, одергивали его так же, как любого другого. Внешне Гриша не обижался. В ссоре он умел сохранять достоинство и даже, когда уступал, относился к этому вполне философски. Точнее сказать, не допускал спору или размолвке разрастись до ссоры. А бывали моменты довольно острые.

Не все принимали Гришино старшинство. «Камера — наш дом, — рассуждали уважающие себя уголовники. — Мы тут хозяева. Почему, как и на воле, распоряжается интеллигент?» Отношение к интеллигенту, как к начальнику. Мало того, что интеллигенты на воле командуют, сажают, мучают в лице тюремной администрации, так еще и в камере устанавливают свои порядки. Воры, понимаешь, едят на нарах, а за столом грамотеи собрались. Время от времени кто-то бунтовал. Бычатся, реплики, насмешки репейником, волчьи глаза из глубины нар. Нацелятся и вперед — торпедой на Гришу. Однажды освободилось место за столом и кто-то сел за обедом без Гришиного разрешения. Гриша промолчал. Но после обеда возмутился: «Чтоб этого больше не было! Если каждый будет садиться и ложиться куда хочет, порядка не будет!» С противоположных нар: «Кто ты такой?» Средних лет, сухощавый, высокий человек с землистым лицом — он не упускал задираться с Гришей. Всегда серьезен и хмур, держался подчеркнуто независимо, как бы показывая нашему интеллигентскому крылу, что и он не лыком шит. Во время наших — бесед обычно усаживался на некотором расстоянии, внимательно слушал, как бы принимал участие в «умных» разговорах, или прохаживался по камере, делая вид, что на все, о чем у нас разговор, он имеет свое особое мнение. Обычно он молчал. Когда встревал в разговор, то чаще всего невпопад и неловкость маскировал какой-нибудь контрой, выпадом против Гриши — знай, мол, и ты наших. Такая была оппозиция и сейчас: «Кто ты такой?»

— Что ты реплики из угла бросаешь? Иди сюда, я объясню, кто я такой, — спокойно приглашает Гриша этого человека к столу, где мы сидели.

Тот бойцовским петухом спрыгивает с нар и останавливается у стола: «Почему распоряжаешься, умнее всех, что ли?»

— Да, я умнее тебя, поэтому хату доверили мне, а не тебе, и будь любезен слушать меня.

— Я тебя не выбирал, ты такой же зэк, как и я.

— Но в хате должен

быть порядок? — спрашивает Гриша.

— Ну, должен.

— Тогда садись на мое место и сам распоряжайся, где кому сидеть, где лежать, может, у тебя лучше получится.

— На хрен мне это нужно, — сердито буркнул бунтарь, но кулаки разжал.

— Чем же ты недоволен?

— Болтаешь много. Много на себя берешь. Был бы такой умный, здесь бы не сидел. Вот человек, — показывает на меня, — он за идею, ему можно верить, а ты кто? Взятки брал, аборты делал, а корчишь идейного. Язык у тебя длинный, вешаешь лапшу на уши.

— Ах вот ты о чем! Ну тогда слушай, что я тебе расскажу. В зоопарке посетитель угощает обезьян конфетами. Конфеты кончились. Обезьяны просят еще. Человек показывает пустой кулек. Обезьяны плюются. Не надо обижаться на то, что в тебя плюют обезьяны.

Гриша в своем амплуа: нечего ждать добра от народа и не следует на него обижаться.

— Хули с тобой говорить, — отмахнулся озадаченный бунтарь и ушел к себе не нары.

— Все, мужики! — обращается к камере Гриша. — Берите бразды в свои руки, делайте, что хотите. Я и так проживу.

Гриша заваливается на нары, камера молчит, потом раздаются примирительные голоса: «Да ладно, Гриша, не бери в голову. Пусть будет, как было». Тянутся с шутками, садятся на нары рядом: «Как мы без тебя, Гриша? Ты у нас самый главный. — И к камере с напускной угрозой: — Кто без Гришиного разрешения сядет — пасть порвем!» Подхватывают: «Хвост надуем! Ноздри вырвем!»

И кто заходил из новых, опять к Грише: «Кого куда?» Гриша усаживался за стол или подзывал новичков к своим нарам, образовывался сходняк, беседовали: кто, откуда, за что, кем жил? Соответственно устраивали — кого за стол, кого к мужикам, кого к чертям. Педерасов в этой камере не было. Благодаря Гришной распорядительности в камере был порядок и не доходило до драк. Все же Гриша — медик, врач в камере лицо уважаемое. К тюремным лекарям, «лепилам», относятся примерно так же, как и они к зэкам, — так себе. Чего они налечат через кормушку? Таблетка аспирина напополам: половинка для головы, половинка для живота, да палочка с ватой, смоченной йодом. А тут свой врач: выслушает, посмотрит, нащупает, скажет диагноз, посоветует, что просить у «лепилы» при очередном обходе. Я рассказал Грише о сердечных приступах перед арестом и в КПЗ: чтобы такое могло быть? Он уточнил детали и сказал: «Микроинфаркт». Поинтересовался: как сейчас.

— Тяжесть в груди, иногда покалывает.

— Ментам помогаешь!

— Почему?

— Они изводят тебя, а ты сам себе роешь яму, — бросай курить.

И я бросил. Бросал курить накануне ареста, после приступа, но в КПЗ потихоньку опять начал — пропади пропадом, терять уже было нечего. В тюрьме же понял, что здоровье надо беречь, иначе совсем худо. В ту пору донимали меня приступы острой, до остановки дыхания, боли в правом боку, где печень. Тревожило не на шутку. Гриша осведомился, как раньше? Пощупал живот. И успокоил: «Бывает. От малоподвижности, недостаточного питания, нервы. Органических нарушений не должно быть».

Все к нему приходили, все на что-то жаловалась. Были больные, от мнительности, от нечего делать, лишь бы поговорить. Грише надоедало: «Чего ты ко мне подходишь? Я не терапевт, я — хирург. Наточи ступер и подходи: вырежу все, что у тебя болит». (Ступер — металлическая упругая пластина в подошве ботинок, ее затачивают и пользуются как ножом. С заменой алюминиевых ложек, которые легко затачивалась, на круглые, литые, ступер стал единственным материалом для ножей, без него и хлеб нечем нарезать. От ментов ступер прятали, обычно в щели нижней, тыльной части стола. Менты, конечно, знали об этом, но при шмоне на столовый ступер смотрели сквозь пальцы. А заберут — не беда, вспарываются другие ботинки и к баланде готов новый нож.) Но было одно, общее недомогание, которое врачебный авторитет Гриши, если не устранил, то безусловно облегчил моральные муки. То самое недомогание, которое свойственно не больному, а здоровому организму, и чем отменней, лучше здоровье, тем сильнее заявляет о себе эта хворь. Люди в неволе крепко страдают от неудовлетворенной половой потребности. Не от того ли и мат кромешный — словесная компенсация сексуального голода? Единственное требование здоровой физиологии тела, которое остается без удовлетворения. Баланда, хоть и впроголодь, но еда. Воздух сперт, но дышать можно. Движения в два шага, но все же разминка. Вода есть. В чем совершенно отказано — это в женщине. Ни в чем другом из естественных нужд не обделены так зэк или зэчка, как в сексуальном партнерстве. Самая отличительная особенность неволи. В этом острие наказания. Лишение свободы означает прежде всего лишение полового общения. Едва ли не во всех отношениях разница между нашей волей и неволей чисто количественная — больше-меньше, как между большим лагерем и малым, принципиальное же отличие в одном: на воле есть женщина, в неволе женщин нет. Один ученый-физиолог сказал, что без «популяции» (так он выразился) люди не умирают. Я бы сказал иначе: не умирают, но и не живут, а страдают. Основная масса зэков беззащитна от разгула инстинктов. Слабая воля, хрупкое нравственное табу. Страсть ударяет в голову, мутит сознание, захлестывает молодое, первобытное зэковское существо, деформирует психику и человеческие отношения. Люди в плену, в магнитном притяжении, жизнь начинает вращаться по кругу черного солнца безысходной тоски, охватывающей всего человека: его язык, мышление, поведение. Жизнь настраивается на компенсацию того, чего больше всего ей не хватает. Неудовлетворенная потребность ищет выхода, сублимируется, как говорил Фрейд, т. е. превращается и направляется в другие русла, и тоже в условиях камерной праздности и примитивной бездуховности течет не туда, куда надо.

Отсюда мат, сексуальный настой в каждом слове. Повышенная агрессивность. Педерастия. Повышенный интерес к порнографии. Нервы и головная боль. Отсюда онанизм, повальная суходрочка. Обычные шуточки: «руки заняты», «мозоли на руках», песенки вроде «тихо сам с собою я веду бесе-е-ду». Но, слава богу, стесняются. Редко кто признается. Перебиваются тишком, по ночам. О себе, как правило, не говорят, над другими насмешничают. Но грешат почти все, в том числе женщины. В разгаре порнографической скачки «коня» какая-нибудь в ответной записке деликатно признается: «Получила удовольствие два раза». Есть, правда, люди выдержанные или везучие, кто обходится без ручного стимулятора. У них автоматика. Гриша, например, среди ночи частенько вскакивал с нар и бежал к умывальнику, простирнуть трусы. Я вначале забеспокоился: «Что такое, Гриша?» Он вешает на батарею черные мокрые трусы и без тени смущения по-медицински откровенен: «Приплыл». А то скажет довольно: «Такой сон замечательный».

Поделиться с друзьями: