Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Московские тюрьмы
Шрифт:

Не все потеряно. Хотя более или менее легальные пути к народу отрезаны, остается все же один, указанный, как ни парадоксально, властями — через тюрьмы и лагеря. Власти задумали 1901 для исправления диссидентов уголовниками, но все-таки выходит обратное. Влияние политзэков сильнее, нередко они «разлагают» даже «коз» из своего окружения, сводя на нет многотрудную работу оперов. Трешник по 190^1 сводит политзэка с тысячами людей, большинство из них молодые, десятки друзей и приверженцев. Один инакомыслящий в тюрьмах и лагерях открывает глаза целому отряду потенциальных сторонников оппозиции из самой толщи народа. Да кое-кому из контролеров и администрации тоже заронит доброе семя. 190^1 — в центре внимания как ментов, так и зэков. Тем самым осуществляется контакт оппозиционной интеллигенции и народа — контакт, которого более всего опасается власть и для пресечения которого инакомыслящие изолируются в застенках и за колючей проволокой. Но ведь там миллионы. Пусть это не лучшая публика, за месяцы, годы жизни среди нее политзэки многих делают лучше. Диссидент сидит, они освобождаются и говорят о нем, о том, что узнали от него, — цепная реакция идет далеко за колючую проволоку. Ему и в неволе затыкают рот, не позволяют собираться вокруг него, но с кем-то же он живет и работает и хватает намека, одного-двух слов, просто наблюдают за ним, как он живет и о чем думает, да уже то одно, за что сидит, за что в наше время сажают, — расшевеливает

мозги. А это и есть пробуждение. Главное, приучить людей думать, мыслить самостоятельно — дальше само пойдет.

…Мысли вразброс. Тороплюсь. Захлебываюсь от наплыва проблем, возникающих на оси политзэка — уголовника. Хочется сказать обо всем, чтобы ясно было, как много значит диссидент в общей камере, сколько нервных узлов общественного движения связано с его появлением и как любопытно было иметь уникальную возможность наблюдать явление диссидента народу.

Итак, Терновский.

Терновский

Мне говорили, что с месяц назад был в этой камере кто-то «за политику». Некоторые сами видели здесь этого человека, другие со слов, но кто это был, по какой статье — ничего вразумительного. «Врач, в очках, поширше тебя будет». Фамилия, как зовут? «Профессор все звали, а зовут как-то странно», — морщат лбы, пытаясь вспомнить, и ничего не выходит. Почему «Профессор?» «Ну, сказали же, что в очках». Да, в тюрьме проще присваивают ученые звания. Потом кто-то вспомнил: «Терновский». Вспомнил, кажется, тот самый парень-шахматист, который уже полгода парится в осужденке в ожидании больницы или этапа. Он осмысленнее прочих, от него кое-что узнал: «Да, врач, психиатр, что ли. Ну когда здоровых по политике в сумасшедший дом сажают. А он разоблачал».

Я слышал о диссидентской группе по расследованию злоупотреблений психиатрией в политических целях, но никого из них не знал. Вообще не был вхож в диссидентские круги и не имел настоящих знакомств. Знал только Олега Попова, видел у него Альбрехта, мало вникая в их дела. Меня интересовала литература, «Хроника». Авторы этих замечательных, но запретных книг были где-то рядом, бушевали страсти вокруг судебных процессов, часто говорили о фонде и Гинзбурге но ни авторов, ни судимых, ни сколько-нибудь серьезных деятелей оппозиции знать не довелось. Складывалось впечатление, что все они либо сидят, либо высланы, либо уехали. В то же время существовали Хельсинкская группа, Международная амнистия, Комиссия по расследованию злоупотреблений психиатрией, появлялись очередные выпуски «Хроники» и самиздат — кто-то же все это делает, но кто? Хотелось бы встретиться с этими людьми, да хоть с теми «очень квалифицированными редакторами», к которым носил мои рукописи Олег, но то он кого-то лично не знал, то ссылался по конспирацию, и настаивать было неудобно. Деятельные фигуры оппозиции, настоящие диссиденты, полагал я, были для меня недоступны. И вот только что один из них был здесь, в этой камере. Хоть день бы вместе побыть. Ах, как хотелось познакомиться и поговорить!

И вина мучила — сколько времени, какие возможности я упустил! Будь я понастойчивей, разве не смог бы встретиться прежде? Надо было самому пройти через обыск, КПЗ, камеры, суд — через все эти чертоги господствующего произвола, чтобы вполне оценить нравственный подвиг тех, кого называют у нас диссидентами, чтобы понять, как беззащитен человек в таком государстве и какая нравственная сила вдохновляет столь же беззащитных людей выступать в защиту других. Не просто «не могу молчать!», «не могу так жить!» — вот на каком накале страдающего сердца бросается протест разнузданной и жестокой власти. А ведь у диссидента тоже есть личная жизнь, есть семья и работа, никто не рвется нарочно страдать, все любят жизнь и, неверное, не меньше других, если считают, что она может, а значит, должна быть, более достойно и гуманно устроена. Прежде я думал, что все-таки есть законы, есть адвокаты, да и правительству не нужны лишние жертвы. Это же не 37 год, это эпоха 56 года, в тональности XX съезда я, как и многие, воспринимал происходящее. Ежедневные газеты, международные договоры, речистые заявления о гуманизме партии и правительства — «все для блага человека» — массированная пропаганда оглушает и обнадеживает. Видишь не то, но настроение благодушное: «Ну, не все у них получается, не семи пядей во лбу старикашки, но ведь не желают же они зла». Многое списываешь просто на невежество руководства и повальное наше воровство. Это поправимо. Во всяком случае, я был уверен, что явная несправедливость явление нечастое и с нею можно бороться и можно найти поддержку в официальных инстанциях. Ошибка типичная, так думают многие. Для того и усердствуют власти в наведении марафета законности, бравируют в газетах правозащитой по уголовным делам, изредка могут даже публично лягнуть провинциального прокурора или милицию, чтоб все думали, что в стране есть законы, которые соблюдаются и есть кому их защитить, доходят однако слухи, что с тем-то и тем-то поступили несправедливо, пересажали группу демонстрантов, раздавили бульдозерами художественную выставку — частенько в московских кухнях обсуждаются подобные новости. Но до поры, до времени все это воспринимаешь как частный случай, казус, всей подоплеки которого ты не знаешь. К тому же, например, Ягодкина, пославшего на картины бульдозеры, сняли с секретаря московского горкома. За книгу сажать, конечно, варварство, но, как недавно сказал один знакомый: «Я вашей правды не читал, поэтому не могу судить». Всему находится какое-то объяснение, у того сучок, у этого задоринка — поболтали, посочувствовали и живем по-прежнему, будто ничего не случилось. Пока самого не коснется.

Тут только, в следственных кабинетах и тюремных камерах, в недрах правосудия видишь воочию власть без маскарада. И миф о законности разлетается вдребезги. Откровенное нарушение процессуальных норм, цинизм отписок, угрозы, грязь невероятных оговоров, подтасовка материалов и свидетелей, издевательства — и все это в отместку за то, что ты думаешь не так, как они — «так нельзя мыслить». И никто в огромном государстве не защитит. Ни одна газета, ни одна, так называемая, общественная организация, ни один твой влиятельный знакомый — никто не сунется, А ведь не о тебе только речь — надо защищать закон. Ведь сегодня ты вне закона, завтра — любой другой. Сегодня меня — за текст, завтра — тебя за слово, не понравился кому и уже за решеткой: да как можно жить так? А родня и друзья твои, как и ты до того, поболтают, посочувствуют и найдут какое-нибудь объяснение. Нашли, например, мне: «Жаль, конечно, но зачем писал? Умные люди помалкивают. Дурак, сам виноват». Перед кем? Кому сделал плохо? Разве в том, за что посадили, не больше толка, чем в том, за что получал зарплату и гонорары? В чем оклеветал непогрешимый госстрой? Кто опроверг хоть одну цифру, хоть один факт? Перед кем же я виноват? Перед людьми? Нет. Перед обществом? Нет. Перед законом? Нет, не нарушал. Опять я задаю дурацкие вопросы, которые умные не задают. «Виноват, потому что посадили», — вот и весь сказ. Досадно всем близким, это неприятное чувство — вот ты и виноват. Это трагедия. Лишний ты человек. Свет меркнет в глазах. И сердце обливается кровью.

Тут-то приходят на выручку посторонние люди. Они не знают тебя, ты им ничем не обязан, как они не обязаны участвовать

в тебе по знакомству или по долгу службы, и, тем не менее, они единственные, кто поднимает голос в твою защиту, в защиту законности и прав человека. Их протест практически не поможет, но как он спасителен! «Ты не один!» — это сознание удесятеряет силы. Надо прочувствовать, в какой момент появляются эти люди, чтобы вполне оценить их поддержку. Тысячи юристов сидят в битком набитых аппаратах прокуратуры, судов, газет, денно и нощно блюдут закон и порядок советские и партийные органы, Наташа XXVI съезду писала и что ж? — вся эта огромная машина буксует по мановению пальца из потаенного кабинета. Реальная власть принадлежит тем, для кого не существует закона. «По щучьему веленью, по моему хотенью» — и ты один во всем мире, некому за тебя заступиться. Пиши, жалуйся — в пустоту, мертвое молчание или плевки отписок да издевательская брань следователя и ментов. И не найдешь адвоката, а если осмелится кто, то на то лишь, чтобы поведать суду какой он, адвокат, замечательный человек, ветеран войны, коммунист, и как не нравится ему подзащитный, но что поделаешь — долг адвоката защита, а потом скороговоркой сказать, что состава преступления нет, не виновен, и снова извиняться за то, что такая у него работа, он вынужден, как ни противно, констатировать отсутствие состава преступления.

Трусливые, предательские показания одних друзей, исчезают, отмалчиваются другие, отворачиваются родственники. Из сотен окружавших тебя с тобой остаются единицы, а чтоб в защиту — и вовсе никого. Ты один, как перст. Среди города, как в пустыне, все для тебя умерло, потому что для всех почти ты умер, «где стол был яств, там гроб стоит». В этой безысходности, когда надеяться не на кого, и ты сквозь слезы вспоминаешь экзистенциальную песнь одиночества, Штирнера и Камю, и дрожишь от холода опустевшего мира, в котором жил 35 лет и ничего не понял, вдруг появляется диссидентствующий правозащитник, как в моем случае, например, появился Олег. А диссидентствующий он потому, что к закону относится иначе, чем государственная машина правоохраны и правосудия. Если для чиновника начальствующий произвол — закон, то для диссидента произвол есть беззаконие. Если чиновник-юрист не стесняется поступать вопреки профессиональному долгу, то диссидент считает долгом своим выступать против произвола в защиту закона и прав человека. При этом считается, что чиновники делают правильно, а кто не согласен, кто мыслит иначе, тот диссидент. Орвеловский, сумасшедший мир. Антимир. Не много надо ума, чтобы узнать, что 2х2 = 4, но надо много мужества, чтобы заявить об этом в наших условиях, чтобы защитить тех, кто так говорит, подвергаясь при этом такой же опасности, в какой находятся те, кого защищают.

Что толку в словесных заявлениях там, где надо силу употребить? Я читал хорошие книги, что-то писал свое и думал, что надо ждать. Созреет, тронется масса — тогда открывай забрало, направляй стихию в нужное русло. Как она созреет, кто сдвинет ее с места, как это делается — это вопрос техники и времени. И только когда самого клюнуло, понял запоздало, что без этой рутинной работы, какой занимается Олег Попов и большинство диссидентов, можно сдохнуть от отчаяния. Отнимут полжизни, и с точки зрения государственного чиновника все будет правильно. Уважал и все же недооценивал я диссидентов, перед которыми отныне в личном долгу. Страшно представить мертвую тишину там, где исчезают люди, где свирепствуют произвол и беззаконие. Так бы и было, не будь Олега, не будь диссидентов. Кто еще протянул бы руку через колючую проволоку? Хочется теперь крикнуть «спасибо»! Но нас разводят. Не встретишься ни в камере, ни в коридоре. Повезло уже тем, что вижу и слышу людей, которые с ним сидели, гляжу на них с завистью, выспрашиваю до мелочей и все мало, да разве может так мало остаться в башке от общения с таким человеком? И камера уже не уголовный клоповник, а храм, который Он освятил. Люди словно лучше стали от соприкосновения с ним.

И вот заводят кого-то и шикают мне со всех сторон: «Профессор — он! Смотри — его завели! Второй Профессор пришел!» Сначала не понял о ком, ведь и в мыслях не было, что такое возможно. Вдруг кричат по фамилии: «Терновский!» Я кинулся со шконаря навстречу вошедшему. В серой свободной куртке стоял плотный лысеющий человек с квадратным лобастым лицом. Щеки розовые, круглые серо-голубые глаза, за широкими стеклами элегантных очков светятся добротой и улыбкой. Он еще не отдышался, вытирал пот со лба. Смеемся друг другу, не переставая. Я — от радости, потому что знал и думал о нем, он — не знаю почему, может, надо мной, может, просто по доброте душевной. Понесли мешок-матрасовку и большую вещевую сумку к моему шконарю и тут, усевшись, представились. «Леонард», — сказал он мягким, женским почти голосом и подал руку. «А по отчеству?» «Ну, это необязательно, а вообще, Леонард Борисович». Редкое имя. Помнится, он объяснил происхождение своего имени каким-то недоразумением, будто в семье его называли иначе, а потом оказалось, что официально он записан в честь предка-поляка «Леонард». Говорил он, как бы несколько смущаясь, очень вежливо, на «вы», но четко по смыслу и слову.

Я так отвык от деликатных манер, что поражался, как мог он себя сохранить за год скитаний — его посадили на четыре месяца раньше меня, в апреле 80-го. Я блаженствовал от ощущения незапятнанной чистоты, исходившей от одного вида этого человека.

В отличие от меня, к нему не прилипала тюремная грязь. Будто он только что с воли. Ни мата, ни жаргона. Чистым кристаллом, нравственным абсолютом воспринимался этот человек с первых же минут беседы. С такими людьми, ну разве что за единственным исключением, еще не сталкивала меня судьба. Не от мира сего — в концертном зале консерватории, наверное, не часто встретишь такого, каково же было видеть его в мусорной куче! Найти бриллиант под шконарем было бы не так удивительно, как удивляло присутствие этого человека в уголовной преисподней. Как же он здесь очутился?

Терновский один из ведущих членов Комиссии по расследованию злоупотреблений психиатрией в политических целях, один из авторов и составителей Бюллетеня, материалов и документов, доказывающих факты таких злоупотреблений и регулярно публиковавшихся на Западе. Терновский, Бахмин, Серебров, кажется, Лавут и другие в течение ряда лет выпустили десятка три Бюллетеней с подробным описанием расследованных ими случаев помещения здоровых людей в психиатрические лечебницы. Резонанс в мире огромный. Западные психиатры осудили и прервали контакты с советскими клятвопреступниками от медицины. Ходившие прежде слухи, показания отдельных лиц получали бесспорное подтверждение, весь мир убедился в том, что изоляция и принудительное «лечение» инакомыслящих в психушках — система в карательной политике советских властей. Косвенно это признал даже суд, приговоривший Леонарда к трем годам по 190^1. Я видел его приговор и черновик кассационной жалобы. Приговор инкриминирует ему клевету в девяти случаях. Обвинение совершенно голословно и бездоказательно. Но даже если оставить это обвинение на совести следствия и суда, то остаются десятка два других информационных сообщений, сделанных Леонардом, которые ему не инкриминируются. Значит, в этих-то сообщениях нет клеветы, тут все правильно даже с пристрастной точки зрения партийного правосудия. Значит, суд, обвинив Терновского по девяти эпизодам, в двадцати косвенно признает его правоту и наличие в стране злоупотреблений психиатрией. Палка, занесенная над Терновским, толстым концом ударила по судьям и карательным органам. Сами же себя осудили. Не ему приговор, а им.

Поделиться с друзьями: