Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Московские тюрьмы
Шрифт:

— Ах, слышали бы вы, как выступают другие прокуроры! — вздыхает Швейский. — Это была самая интеллигентная речь, которую я знаю на подобных процессах.

После кассационного суда он обещал еще раз навестить меня. Мы были одни — я протянул ему две тетради Последнего слова и несколько густо исписанных листов лефортовской статьи «Экономические причины преступности». Он вопросительно смотрит на меня, палец к губам и показывает наверх, в потолок, подает чистый лист. Я пишу: «Передайте Попову или моей жене». Он на этом листе размашисто: «Только на хранение, у себя». И вслух: «До вашего возвращения. Сейчас вам все равно не понадобится». Мне-то не понадобится, но я рассчитывал опубликовать, чтоб не зря сидеть три года. Но выбора не было. В тюрьме рано или поздно изымут, другого способа кому-либо передать не предвидится. Хоть на хранение. Этого я не говорил, только кивнул Швейскому и спросил относительно обвинительного заключения, которое он взял у меня перед судом: не отдаст

ли? Отвечает, что обычно обвинительные акты своих подзащитных оставляет у себя, но, если мне понадобится, он сохранит и отдаст по концу срока. Показывает на тетради, которые я брал с собой: «Когда сюда шли, при обыске не считали?» Опасается, что заметят недостачу тетрадей. Нет, не считали. Согласился взять записку для Наташи при условии: чтоб ничего лишнего. Написал ей только то, что она свободна. Буду нести свой крест сам, до конца, и очень благодарен ей за поддержку, но, если ей трудно, пусть не мучается, пусть ничего не делает через силу, против желания. Как бы ни сложилось у нас в дальнейшем, я буду ее любить и помнить все, что она сделала для меня доброго.

На последней нашей встрече, на Пресне, Швейский скажет, что Наташу моя записка обидела и она просила передать, чтоб больше я так не думал и так ей не писал. Впрочем, через пару дней она все скажет сама, на личном свидании здесь, на Матросске.

Это свидание было полнейшей неожиданностью. Ознакомление закончено, с адвокатом поговорил — жду этапа обратно на Пресню. Вдруг вызывают. С вещами? Без. Кто, куда? Ведут длинным подземным переходом, как в баню ходим. (Кстати, пока я был на Пресне, баня на Матросске стала еженедельной, а была раз в десять дней.) Переход в другой корпус. Но и там еще куда-то. По пути присоединяются другие зэки, с разных сторон поодиночке. Что за команда странная, куда ведут? Кто-то произнес слово «свидание». Шутка? Да нет, серьезно. Один говорит, второй, остальные, как и я, растеряны — не верят счастью. Идем по верху, по застекленному переходу, никогда здесь еще не бывал. В окнах зелень деревьев, где-то улица рядом. Похоже на правду. Ног не чувствую, горю, будто бензином облили. Не все разделы кодексов проштудировал — не предполагал, что до зоны могут разрешить свидание. Конечно, все от судьи зависит, но разве мог я ждать милостей от Байковой? Неужто разрешила? И с кем? Кто выпросил?

Сгрудили нас по нескольку в разных малюсеньких камерах — что-то вроде групповых отстойников. Стоим закуриваем. Тут стукнуло, что не прихватил карандаша и бумаги. Обычно всегда беру на вызов, а сейчас не ждал, не гадал. Выручили: кто-то дал огрызок карандаша, вырвали листок из записной книжки. Ну, теперь готов. Из соседнего блока выпустили. Перетаптываются, как перед стартом, и говор, от какого отвык, — звенящие нотки радости в голосах. «Тише!» — тоже не совсем обычно, не кричит, а как бы увещевает надзиратель. Слышим — пошли. И оттуда: «Мама!», «Света!», «Брательник!». Лязгает ключ уже в нашей двери, контролер в сторону, и мы — у порога зала свиданий. Отводят по одному, каждого в свою кабину. Слева — спины зэков, прильнувших к телефонным трубкам, против них, через толстое стекло, тоже на телефонах — плачущие и смеющиеся, молодые и пожилые, мужчины и женщины. Иду вдоль ряда, глаз не свожу со стекла — кто же ко мне? Кабины за две впереди вижу: трепещет рука косым крылом, и Наташа на цыпочках, словно летит через стекло и кабины навстречу. Бегом, в два прыжка к ней, руками стекло пластаю, не соображаю, что делаю, дотронуться, что ли, хотел? Она необычайно красивая, родная моя, плещет озерами глаз и смеется, что-то тараторит и показывает мне головой и руками. Ничего не слышно. Догадался посмотреть перед собой, куда она показывает, — ба, телефон! Будь он проклят, поговорить по-человечески не дадут! Трубку к уху: живая вода Наташкиного голоса.

Ну о чем мы с ней говорили? Толком не помню. Волной накатило, потом схлынуло, почти все из памяти смыло. Только зрительно, как сейчас, она перед глазами стоит. Стройная, похудела, лицо острее, чем прежде, но как всегда изящная, и все-то на ней глаз радует, так близко ко мне, что кажется и через стекло вдохнул аромат ее тела с капелькой любимых ею французских духов. Серые вельветовые брюки, рубашка розовая, головка на длинной шее дрожит, как цветок. Лицо по-весеннему нежное, с первым поцелуйчиком майского солнца — и загаром не назовешь. Это солнце вкатывает в открытую дверь слева, сзади нее, откуда они пришли. И синева плещет, слепит — боже мой, как близок этот мир, откуда явилась Наташа, и как он далек и недоступен! Сердце щемило. Как мало мы ценим на воле то, чего нет дороже на свете: солнце и любимую женщину. Наташа торопится все сказать, увлекается, забывает о трубке, говорит прямо мне в стекло, я по ушам руками: «Не слышно», спохватывается, смеется смущенно и я слышу: «Лена приезжала, помнишь — из Киева?» «Да, — киваю, — помню», — жду, что дальше скажет. А дальше с пятого на десятое: «С работы сократили, ищу работу… Переехала к маме — меня выселили, прописку признали недействительной».

— Как, — говорю, — «недействительной»? Надо к прокурору. Зачем выехала, ведь

площадь теряем.

Слезы, обида и мука в ее глазах:

— Куда мы только ни писали, были везде. Сначала удивляются, потом звонишь — говорить не желают. Как только узнают, по какой ты статье — круг замыкается. Ах, да чего там, ты даже представить не можешь: участковый с постели, в халате на улицу выгонял… — плачет. Смахивает слезы рукой, старается веселее. — Мама твоя приезжала, ходила к судье, просила свидания, но уехала, не дождалась… Не волнуйся, у всех все в порядке. Все приветы передают. — И снова слезы и виноватая улыбка в ручьях. — Да что это я? Совсем нервы ни к черту… Ты-то как? Швейский был? Вещи тебе передавала — все получил? Что еще надо?

Ну и так далее, всего не помню. Говорила, что недавно судил ее товарищеский суд по новому месту жительства, у матери: «Собрались старички, посочувствовали, больше о тебе расспрашивали — никто не слышал про такие преступления, удивляются, что сейчас за это сажают. Ничего, поговорили и разошлись».

С пропиской у матери ее помотали. Оттуда выписали, здесь не прописывают, участковый грозит арестом за нарушение паспортного режима. Без работы уже седьмой месяц, не может устроиться. Мать сама пошла в КГБ, тряхнула памятью мужа, бывшего полковника КГБ, после этого сразу, без звука прописали. Господи, ее-то за что? Ну, изверги! И жаль ее до слез, и как помочь не знаю.

— Как ребята? — спрашиваю. — Не бросают тебя?

— Нет, что ты! Часто бываю у Олега с Наташей, и помогают чем могут, родные стали такие. У Филипповых постоянно, мама их только и признает. Чикины несколько раз звонили, приглашали.

— Ну и как они? — интересно, о чем между загранкомандировками Боб Чикин с Наташей разговаривает. Лицо ее опечалилось:

— Больше не пойду туда, Боб советует с тобой развестись.

Может, и не дурной совет, черт с ней, с печатью, лишь бы на пятки ей не наступали.

— Наташенька, делай как тебе лучше, я о том же писал тебе через адвоката.

Нахмурилась:

— Я разорвала эту записку, не пиши больше и не думай так.

— Свидание через минуту прекращается, заканчивайте! — голос ножом по горлу. Стиснул трубку, пальцы добела, не знаю, что еще сказать за минуту? А Наташа что-то пишет и мне через стекло: «Свобода» передавала. Открытки из Норвегии и от Вознесенской из ФРГ. Олег говорит: обзор твоих статей в английском «Экономисте».

Я скорописью на своем лоскуте: «Последнее слово и статья у адвоката. Возьми или скажи Олегу — пусть печатают».

— Да, да, хорошо, — машет головой и смотрит озабоченно: что еще успеть, не забыть в последние секунды. И снова обухом по голове: «Свидание заканчивается, расходитесь!»

— Лешенька, прости, что мы ссорились, — глаза влажнеют — нет ничего в мире прекраснее. — Я была глупая, сейчас корю себя.

— И ты прости, милая! Передавай всем привет! Целую тебя!

Расплакалась, но сияет, остатком силенок бодрится на прощание:

— Не думай ничего плохого. Я всегда с тобой, где бы ты ни был. Целую…

Враз оборвалось. Волшебная трубка пластмассово омертвела. Сзади контролер: «Расходитесь, время истекло». Наташа что-то говорит, целует пальчики и машет мне. Уношу ее в сердце, стонущем от боли за нее.

Зэки и политзэки

В тy пору в камере был человек, с которым можно было отвести душу. И на воле встреча с ним была бы важнейшим событием моей жизни, можете представить: какой это был праздник в тюрьме! Чудо, без всякого преувеличения. Чудо из чудес, потому что в тюрьме таких встреч не бывает и не должно быть. Заключенных по 190 вместе не держат. Наши кураторы делают так, чтобы мы, постатейники, нигде не встречались, чтобы пути наши ни в коридорах тюрьмы, ни на этапах, не говоря уже о камерах и лагерях, нигде не пересекались. Восемь с лишним месяцев я жил час в час, бок о бок только с уголовниками или темными лошадками вроде лефортовского Дроздова. Ни одного близкого. Иногда начинало мерещиться, что сижу в темном погребе, кишащем тварями. Среди них хорошие и нехорошие, кусачие и некусачие, но в этой среде так мало человеческого, что часто чувствуешь себя словно среди крыс и насекомых. Встают перед глазами чудища Иеронима Босха. И вдруг дверь в этот погреб открывается и заходит улыбающийся человек. Так вошел к нам известный диссидент, и я благодарен тюрьме, которая нечаянно подарила мне дней десять общения с ним. Разве это не чудо? Я о нем обязательно расскажу, но сначала выскажу, что накипело по этому поводу.

Все же огромная разница между уголовными и политическими.

Содержание одного, годами исключительно в уголовной среде есть особое, изощренное изуверство над политическими заключенными. Строй уголовного мира определяют люди, живущие только для себя, для наживы. Воров сажают за то, что они берут. Политических — за то, что отдают. Саму жизнь готовы отдать людям, на благо людей. Уголовники жертвуют другими ради себя, политические жертвуют собой ради других. По отношению к жизни, к людям они на разных полюсах, но для властей одинаково преступны. Более того, политических власти карают строже, так сказать, с личной ненавистью.

Поделиться с друзьями: