Моя летопись
Шрифт:
В свое время, не очень долгое и очень беспокойное, Андреев считался самым интересным русским писателем. От него все ждали еще какого-то последнего слова.
Лев Толстой сказал: «Он меня пугает, а мне не страшно». [329] Толстому не было страшно, но, очевидно, не у всех были такие крепкие нервы. Андреевский «Красный смех» был страшный. И пляшущие черные старухи из «Жизни Человека» были очень страшны. Кое-кто из первого ряда партера пересаживался подальше, смущенно бормоча:
329
С. 299. Лев Толстой сказал: «Он меня пугает, а мне не страшно». — А. Б. Гольденвейзер записал в своем дневнике 25 июля 1902 г. по поводу рассказа Леонида Андреева «Бездна» похожую мысль, высказанную Л. Н. Толстым. В газетных статьях мысль
— Как-то неприятно так близко…
Андреев был наш русский Метерлинк. Интересный писатель и в своем роде единственный.
И подражателей у него не было.
Он обожал свою старушку мать. Подшучивал над нею. Привязывал к ее ночным туфлям длинные нитки и подсматривал в щелку двери. Только что старуха наладится надеть туфли, он дернет нитки — и туфли побегут вон из комнаты. Или соберет в передней все калоши и повесит их на верхнюю вешалку, предназначенную для шляп, а потом сам и спросит:
Куда это калоши делись?
Старушка побежит искать.
— Да ты посмотри, что тут делается! — кричит он. — Подыми-ка голову!
Та, конечно, ахает, удивляется, пугается, может быть, просто в угоду. Они трогательно любили друг друга.
Он очень тяжело переживал войну. С нетерпением ждал газет. У него было плохое сердце, и эти волнения доконали его. Когда он умер, старушка мать ходила на могилу с газетами и читала ему вслух. Потом рассказывали, будто она повесилась. Не знаю… но это могло быть правдой…
Синие вторники
Был такой поэт Василий Каменский [331] . Не знаю, жив ли он и существует ли как поэт, но уже в эмиграции я читала о нем — был в Петербурге диспут «Гениален ли Василий Каменский?» После этого я его имени больше не встречала и ничего о нем не знаю. Он был талантливый и своеобразный.
Ай, пестритесь, ковры мои, моя Персия. [332] Губы алы, кораллы, чары-чалы. Все пройдет, все умрут. С смуглых голых ног сами спадут Бирюза, изумруд…330
Впервые: Новый журнал (Нью-Йорк). 1990. № 180. (прим. Ст. Н.).
331
С. 299. Каменский ВасилийВасильевич (1884–1961) — русский поэт. Один из первых русских летчиков; ввел в обиход слово «самолет». В раннем творчестве — представитель футуризма. Автор романтических поэм «Стенька Разин» (1912–1920), «Емельян Пугачев» (1931), «Иван Болотников» (1934). (прим. Ст. Н.).
332
С. 300. «Ай, пестритесь, ковры мои, моя Персия…»— Неточная цитата фрагмента главы «Камнем любовь залегла» из поэмы В. Каменского «Степан Разин». (прим. Ст. Н.).
Он ручей называл «журчеек», сливал журчание с названием.
Передавал звуком острый зигзаг молнии.
Это он назвал мои вторники синими. Так и писал о них уже в большевистские времена — «синие вторники».
На синих вторниках бывали писатели, актеры, художники и те, которым было интересно посмотреть на всю эту компанию.
Помню, приехал из Оренбурга старенький казачий генерал. Был моим читателем и захотел познакомиться. И вот как раз попал на синий вторник.
Генерал был человек обстоятельный, прихватил с собой записную книжку.
— А кто это около двери. — спрашивал он.
— А это Гумилев. Поэт.
— А с кем же это он говорит? Тоже поэт?
— Нет, это художник Саша Яковлев.
— А это кто рояль настраивает?
— А это композитор Сенилов. Только он не настраивает, а играет свое сочинение.
— Значит, так сочинил? Так, значит, сам сочинил и, значит, сам и играет.
Генерал записывал в книжку.
— А кто эта худенькая на диване?
— А это Анна Ахматова, поэтесса.
— А который из них сам Ахматов?
— А сам Ахматов это и есть Гумилев.
— Вот как оно складывается. А которая же его супруга, то есть сама Гумилева?
—
А вот Ахматова это и есть Гумилева.Генерал покрутил головой и записал в книжечку. Воображаю, что он там потом в Оренбурге рассказывал.
Украшением синих вторников была Саломея Андроникова [333] , не писательница, не поэтесса, не актриса, не балерина и не певица — сплошное «не». Но она была признана самой интересной женщиной нашего круга. Была нашей мадам Рекамье [334] , у которой, как известно, был только один талант — она умела слушать. У Саломеи было два таланта — она умела, вернее любила, и говорить. Как-то раз высказала она желание наговорить пластинку, которую могли бы на ее похоронах прослушать ее друзья. Это была бы благодарственная речь за их присутствие на похоронах и посмертное ободрение опечаленных друзей.
333
Украшением синих вторников была Саломея Андроникова… — Андроникова Саломея Николаевна (в замуж. Гальперн; 1888–1982), княгиня, в ее салоне в Петербурге собирались поэты и художники. (прим. Ст. Н.).
334
С. 301. Была нашей мадам Рекамье… — Рекамье Жюли (1777–1849) — хозяйка одного из парижских салонов времен Директории, Наполеона I и Реставрации; жена банкира. В ее салоне собирались крупнейшие политики, литераторы, художники. (прим. Ст. Н.).
— Боже мой, — завопил один из этих друзей. — Она хочет еще и после смерти разговаривать!
Многие художники писали ее портреты. У Саломеи была высокая и очень тонкая фигура. Такая же тоненькая была и Анна Ахматова. Они обе могли, скрестив руки на спине, охватить ими талию так, чтобы концы пальцев обеих рук сходились под грудью.
Высокая и тонкая была также Нимфа, жена Сергея Городецкого [335] .
Мне нравилось усаживать их вместе на диван и давать каждой по розе на длинном стебле. На синем фоне дивана и синей стены это было очень красиво.
335
…была также Нимфа, жена Сергея Городецкого. — Городецкий Сергей Митрофанович (1884–1967) — поэт, прозаик, драматург; автор многих оперных либретто. Был близок сначала к кругу символистов, потом — акмеистов; порвав и с теми и с другими, искал новый путь, чтобы приблизиться к народу. Нимфа — первая жена Городецкого. (прим. Ст. Н.).
Я очень любила Гумилева. Он, конечно, был тоже косноязычным, но не в очень сильной степени, а скорее из вежливости, чтобы не очень отличаться от прочих поэтов.
Ахматова всегда кашляла, всегда нервничала и всегда чем-то мучилась.
Жили Гумилевы в Царском Селе в нестерпимо холодной квартире.
— Все кости ноют, — говорила Ахматова.
У них было всегда темно и неуютно и почему-то всегда беспокойно. Гумилев все куда-то уезжал, или собирался уезжать, или только что откуда-то вернулся. И чувствовалось, что в этом своем быту они живут как-то «пока».
Они любили развлекать друзей забавной игрой. Открывали один из томов Брэма «Жизнь животных» и загадывали на присутствующих, кому что выйдет. Какому-нибудь эстету выходило: «Это животное отличается нечистоплотностью». «Животное» смущалось, и было очень забавно (не ему, конечно).
Н. Гумилев на синих вторниках бывал редко. Встречаться с ним я любила для тихих бесед. Сидеть вдвоем, читать стихи.
Гумилев никогда не позировал. Не носил байроновских воротников с открытой шеей и блузы без пояса, что любил иногда даже Александр Блок, который мог бы обойтись без этого кокетства. Гумилев держал себя просто. Он не был красив, немножко косил, и это придавало его взгляду какую-то особую сторожкость дикой птицы. Он точно боялся, что сейчас кто-то его спугнет. С ним можно было хорошо и просто разговаривать. Никогда не держал себя мэтром.
Мы могли бы с ним подружиться, но что-то мешало, что-то вмешалось. В современной политике это называется «видна рука Москвы». Эта «рука Москвы» выяснилась только через несколько лет. Провожая меня с какого-то вечера домой, он разговорился и признался, что нас поссорили. Ему рассказали, что в одном из моих рассказов о путешественниках я высмеяла именно его. Он обиделся. Тут же на извозчике все это дело мы выяснили. Конечно, рассказ не имел к нему никакого отношения.
Мы оба жалели, что это не выяснилось раньше. Он стал заходить ко мне. Но все это длилось недолго. Надвигались война и его отъезд на фронт.