Муравечество
Шрифт:
Проходят целые дни фильма, когда муравьи вообще не появляются. Только скалы. Только грибы. Только противоестественные цветы. Это не обо мне. Конечно, уже из-за одного того, что это не обо мне, оно становится обо мне. Всё обо мне. Всё понимается в отношении ко мне. По-другому никак. Таков несовершенный механизм сознания. Я помню, как в этот месяц фильма казалось, будто я вхожу в новое состояние бытия. Все замедлилось. Режиссер не выбирал фокус сцены (разве что в плане места для камеры, все-таки полностью избежать субъективности нельзя), и я обнаруживаю, что волен блуждать глазами по кадру. Сперва это пугало, как когда ребенку задают домашнее сочинение без темы. Но со временем — а времени было предостаточно — эта свобода привела в восторг, и, прямо как в самоуправляемой медитации, я болезненно осознал свой «обезьяний разум», а затем мало-помалу начал его мягко усмирять.
На вторую неделю я уже смотрел на муравьев, отсутствие муравьев, скалы, грибы и цветы без критики, без наделения любых действий человеческими
Глава 89
Лежа в койке клоунской больницы, я понимаю, что стал другим. Ну, так мне кажется, но как узнать наверняка? Возможно, неточны мои воспоминания о том, каким я был. Но если сейчас воспоминания неточные, а я точно такой же, каким и был, то неточными были и прежние воспоминания, а я не помню за собой неточную память. В голову приходит мысль, что выход из долгосрочной комы — это единственная возможность челотона увидеть его, ее или себя после долгого отсутствия. Опыт встречи с другом или родственником после долгого отсутствия знаком нам всем. Они кажутся старше. Кажутся выше. Кажутся толще. Но с собой мы живем каждую секунду каждого дня и такой возможности не имеем. Более того, не факт, что их перемены мы оцениваем объективно. Когда я увидел дом детства после нескольких десятилетий отсутствия, он показался меньше. Он же явно не мог съежиться. Виной была память. Или по самой меньшей мере — субъективность: я запомнил дом большим потому, что сам был меньше, потому, что весь мой мир тогда был меньше. Так изменился ли я теперь? Может, когда вернусь в Нью-Йорк, стоит провести опрос знакомых: кажусь ли я другим? Если да, то в чем? Правда ли я съеживаюсь, как мне кажется?
Кажется, большинство моих знакомых меня бросили. Персонал говорит, что посетителей не было. Не было звонков. От бывшей жены — ожидаемо. Но дочь? Это обидно. Сын? Явно что-то изменилось. Я это чувствую. Так что даже если бы мне сказали, что не изменилось, я бы не поверил. Они бы лгали. Не знаю почему. Доброта. Злость. Расчет. Но что-то пропало. Какая-то искра. Легкость в поступи (это ощутимо даже на вытяжке). Раньше я был моложе, так что, может, так себя чувствуешь, когда постареешь на три месяца. Я еще никогда не был настолько старым, так что почем мне знать? Как я могу узнать? Остается только одно — двигаться вперед, не зная, почему я другой, только в чем именно. Да и этого не зная. Я запутался. Память сбоит. Возможно, изменились мои вкусы. Я еще не понял. Мои потребности. Моя ориентация. Еще не понял.
Я просыпаюсь и обнаруживаю в соседней койке куклу на вытяжке, завернутую в бинты. Она мне рассказывает, что тоже пострадала в сражении — она иностранка из Незримого, прибыла сражаться на стороне диггеров. Она говорит, что борьба против корпоративизма, против фашизма — это борьба каждого, что с ними нужно биться везде, где они возникают. Вот она и прибыла сюда, в пещеру. Но теперь она ранена, сломлена, скучает по дому. Скучает по сестре Молли. Я спрашиваю, нет ли у нее, случаем, пениса под бинтами, потому что догадываюсь, что вполне может быть.
— Есть, — говорит она.
Спрашиваю куклу, как она сможет вернуться в свой мир, если он необратимо сгинул во времени и огне. Она говорит, нельзя вернуться к тому, что ушло. Можно идти только вперед, туда, где оно сейчас.
— Что это значит? — спрашиваю я.
— Во вселенной ничто не теряется. Просто передвигается. Перестраивается. Атомы те же. Хронтомы те же.
— Хронтомы?
— Единицы времени, из которых состоят мгновения. Строительные блоки. Они тоже остаются, просто перестраиваются в новые мгновения, другие мгновения. Где-то еще.
— То есть, в сущности, утраченные мгновения нельзя найти потому, что их хронтомы теперь составляют другие мгновения?
— Физически, конечно, возможно. Но шансы того, что хронтомы случайно займут ту же самую конфигурацию, так же малы, как шансы, что развеянные атомы кремированного мертвеца снова сойдутся и воссоздадут человека.
— А это возможно?
— Возможно.
— Клон?
— Нет. Тот же человек. Но в другом времени.
— То есть хронтомы могут сойтись и создать то же время, но в другое время?
— Да. Но чтобы найти это возможное прошлое, надо двигаться в будущее.
— Звучит бредово.
— И все же тебя заинтересовало.
— Да. Человек всегда ищет в мире волшебство. Человек не может перестать. Человек сам не знает почему.
— И правда, — говорит она.
— Я не хочу умирать.
— Знаю, милый мой. Знаю.
Глава 90
Запись — это то же самое, что и оригинал? И что насчет формы искусства, существующей только в виде записи (например, пленка с движущимися изображениями), которая может быть серией неподвижных изображений, но в мозгу зрителя они сливаются во времени из-за того, что мозг ведется на не более чем оптический обман? В этом самом прямом смысле фильм не существует вне мозга зрителя, а в случае фильма Инго — вне мозга одного конкретного зрителя. Как элегантно выразился Гарри Риммер[207] в защиту правдоподобности Библии: «Авторы Библии мертвы, и мертвы вот уже много поколений. Их свидетельства не оспаривались во времена, когда они были живы и в их словах могли усомниться и когда жили другие очевидцы тех же фактов. Нормы доказательного права признают за факт: если показания очевидца не оспорены при его жизни, эти показания верны для всех времен и не могут подвергаться сомнению тех, кто приходит после (курсив мой). Значит, вопрос аутентичности Библии находится вне юрисдикции суда». Короче говоря, я единственный свидетель фильма Инго; как я скажу, так и будет.
Теперь я уверен, что вспомнил фильм настолько, насколько это вообще в человеческих силах. Надо попробовать вспомнить в обратном направлении. Подозреваю, этот фильм больше других вознаграждает обратное перепоминание. Похоже, у Инго был интерес к этой области исследований. И, сказать по правде, в жизни любого человека настает время, когда впереди смотреть особо не на что и остается только оглянуться назад. Однако я буду не перескакивать к отдельным воспоминаниям и потом проигрывать их в обычном порядке, а проиграю весь фильм задом наперед, чтобы изучить причину и следствие, втянуть все, что выпустила Пандора, обратно в ящик, постичь истинную обратность. Думаю, инстинктивно Инго это понимал; будучи сыном неграмотного носильщика в компании Пульмана (?), он повидал жестокость, известную немногим.
Фильм кончился. Я помню концовку. Уверен, я почерпнул все, что мог, из этого последовательного просмотра, этой памяти безымянной обезьяны. Многого не хватает; многое перепутано. Возможно, эти недостающие части раскроются при обратном воспоминании. Возможно, если начинать со следствия, я приду к причине и в этом процессе узнаю больше. Но, конечно, в переживаемой реальности человеческого животного время движется вперед. Так что я обязан идти во времени вперед, оглядываясь в памяти назад. Таково мое проклятье: так прорицатели у Данте обречены вечно идти вперед, обратив головы назад, так жена Лота, даже не удостоившаяся в этом патриархальном тексте имени — назовем ее Ивонной, — оглядывается назад и в наказание обращается в соляной столп. Похоже, нельзя смотреть ни вперед, как прорицатели, ни назад, как Ивонна, без наказания. Тогда получается, можно смотреть куда захочется.
И я смотрю назад. И иду вперед. И размышляю, что могло случиться с Кальцием, пока он летел в прошлое и видел, как мир сворачивается, а не разворачивается. Нашел ли он меня? Стоп. Вспоминаю. Я ехал во Флориду, и по лобовому стеклу размазался…
Я падаю в яму. Там темно и, видимо, глубоко, потому что лечу я долго. Я знаю — или думаю, что знаю по прецедентам: это падение не закончится смертью или даже серьезной травмой; просто со мной такое бывает. У кого-то бывает экзема; я падаю в ямы. Это осознание помогает расслабиться в падении; говорят, пьяные и дети падают без переломов потому, что без способности предугадывания не напрягают тела. Я не пьяный и не младенец, но дошел до состояния, когда могу сказать, что я буддист, даже изучал Медитацию Прозрения у великого Джека Корнфелда, а Джек нам всегда говорил: «Вы должны жить в настоящем. Должны. А ну живите в настоящем, сволочи!» — и мы жили. Так что, падая, я продолжаю свою работу; мысленно проигрываю воспоминания о фильме в обратном порядке. Это, конечно, меняет все. Это Джек и называл «сдвигом парадигмы» в своей ныне прославленной лекции в Университете Наропы под названием «А ну, блядь, испытали сдвиг парадигмы, сволочи!». Теперь я вижу в обратном порядке свое падение; вижу, как возношусь из ямы — герой, даже супергерой, следствие ведет к причине, унижение ведет к покорению гравитации. Это настоящая суперсила. Я Обратный Человек. Таким я вижу весь фильм. Вижу Генриетту, Цай, Барассини, Грейс, всех — на пути к рождению, как один за другим стираются их шрамы. Вижу, как они отрождаются, разбиваются на сперматозоид и яйцеклетку, разнаследуют черты родителей, становятся свободны. Вижу и Транка: как он становится меньше, отпускает свои печали. Я вижу, как с каждой стертой печалью исчезает и ведущий к ней путь. Воображаю различные жизни, какие он мог прожить. И если я могу их вообразить, то где-то они должны быть истинными. Меня осеняет, что, вспоминая фильм, я вспоминаю и себя, ведь фильма без меня не существует. Ну, существует та версия от Б2 и еще та версия в прямоугольных коробках, но это не настоящие версии. Скорее, сбои, какая-то реконструкция, пародия, презрительная и гнусная. Теперь я понимаю, что воспоминание о фильме и есть фильм, что даже забытые частички и есть фильм. Память несовершенна. Неточный инструмент, но единственный, что у нас есть, чтобы поддерживать контакт с миром во времени. Без нее жизни, как мы ее знаем, не существует. Я падаю на дно.