Музей суицида
Шрифт:
– Как дела, дети мои? – спросил Орта нараспев, и в этой сказочной атмосфере я не удивился бы хоровому ответу, донесшемуся из листвы. Однако его приветствовал только еле слышный шорох ветерка, звук изредка падающих капель, шелест листьев и лепестков. – Скоро у вас появится компания, – продолжил он, все так же обращаясь к растениям, но уже не напевно, а с успокаивающими интонациями психотерапевта. – Когда прибудут птицы, Пилар? – И, обращаясь ко мне: – Тоже мои дети.
– В следующем месяце, – ответила она.
– Но не дятлы. Помню-помню: чертовы эксперты решили, что в такой атмосфере им не выжить, но разве кто-то знает об этих птицах больше меня? Так что, думаю, стоит попробовать.
– Если вы готовы задушить их своей любовью… Но их смерть будет на вашей совести, так что не приходите ко мне плакаться, что…
– Ладно, ладно, милая. Мы и без того
Во время наших разговоров с Ортой он неизменно ошеломлял меня странными поворотами и изгибами своих мыслей, но даже сейчас, тридцать лет спустя, я помню, как меня изумило это неожиданное упоминание. Не успел я сообразить, как на это реагировать, он решил за меня эту проблему:
– Я в детстве видел мультфильм, в Голландии. Мне было лет семь. Короткометражка 1933 года, вашего друга Уолта Диснея, знаете ли.
Я оценил иронию: Дисней никоим образом не был мне другом – он был темой книги, которую я написал в Чили в соавторстве с одним бельгийским психологом, «Толкование Дональда Дака», где мы распинали комиксы Уолта как империалистские и контрреволюционные. После путча военные сбросили третий тираж нашего популярного эссе в залив Вальпараисо, и, скрываясь, я своими глазами видел, как их публично сжигали. Телевидение транслировало эти инквизиторские костры спустя десятилетия после нацистских сожжений книг, приводя к неизбежному выводу: если солдаты так варварски обращаются с моей книгой, то что они сделали бы с моим телом? Так что Дисней невольно способствовал моей эмиграции, хотя Орта никак не мог об этом знать. Но тогда с чего ему было вообще говорить о «Трех поросятах»?
Оказывается, на то были личные причины.
– Образы тех кинематографических поросят меня совершенно заворожили, – сказал он, – как и Большого Злого Волка, который хотел сломать их домики, дуя на них: сначала тот, что был из соломы, а потом тот, что из веток. Хотя в итоге он не смог разрушить кирпичный дом, который умный поросенок строил, пока его братья потешались над ним и проводили время в песнях и играх. Мой приемный отец Арнуд – добрый, но строгий человек, приютивший меня во время нацистской оккупации Голландии, протестант, следовавший учениям Христа и Лютера, но без фанатичного антисемитизма последнего – подчеркивал, что это история о том, что награда воспоследует, если ты обратишь свой разум и руки к возведению каменных стен с надежной кладкой, потому что волк постоянно рыщет рядом. И когда другие прибегут искать убежища, и ты, беря пример с того старшего поросенка с его заблудшими братцами, должен открыть им свои двери, какими бы недостойными они ни были. Я принял к сердцу урок папы Арнуда относительно работы и процветания – как вы можете видеть – и надеялся, что, говоря о недостойных, ищущих прибежища, он не имеет в виду меня. Но самое важное в этой сказке дошло до меня уже позже, когда мне было двенадцать и я писал по-английски лучше, чем на родном голландском.
Он замолчал, любуясь буковыми деревцами – стройными, изящными, пестрыми, – и покосился на меня, проверяя мою реакцию на свой рассказ. Однако я промолчал, и он продолжил, явно наслаждаясь звуками собственного голоса. По крайней мере, это за прошедшие семь лет не изменилось.
– Один испанец, товарищ Карла по заключению, жил в Лондоне и устроил его на работу электриком, так что мы эмигрировали: мой отец, мачеха и я – в Англию, в идеальное место для того, чтобы я развивал свои рано проявившиеся таланты, стал ученым. Однако на самом деле мне хотелось писать. Моим первым творением стали «Три поросенка», но альтернативный вариант. Вместо того, чтобы излагать события с точки зрения поросят, я повел повествование от лица материалов, из которых три домика были построены.
Я понимающе кивнул. Идея казалась перспективной, хоть я и не мог понять, зачем он вдается в такие подробности. Он рассчитывает на то, что я прочту его текст в рамках нашей договоренности, предложу редакторские поправки, найду издателя?
Однако он ни о чем подобном просить не стал, а завел песню о своем сюжете. Что солома раньше была речным тростником, осокой, изливавшей свою тоску по союзу воды и ветра… оборванные корни утонули в иле, человеческие пальцы удушающе сжимали ее прямые гордые стебли, а потом – болезненный путь на крышу ленивого поросенка, ужас, охватывающий тростник от рева
приближающейся машины. Тут Орта сказал:– И тростник, ставший сухой соломой, вспоминает холодный прозрачный ручей своего рождения, укромный омут, образованный на изгибе быстрого потока, спешащего умереть в море, так далеко, так далеко. И стебель завершает свой реквием: «Кажется, за мной и моими братьями идет бульдозер». Последние слова жертвы урбанистического роста и садистской цивилизации.
Я ждал продолжения, но он явно рассчитывал услышать мое мнение. Мне пришлось пойти ему навстречу.
– Настоящее достижение для двенадцатилетнего мальчика, – проговорил я, решив не заострять внимание на чересчур цветистых метафорах или на том, что солома – это стебли зерновых культур.
– Спасибо. Эту часть было легче всего написать. А потом был второй дом, многочисленные куски дерева, оторванные от материнского ствола. Тут нужен был более холодный тон, без лирики: доски едва помнят о том, откуда они взялись, травмированы пилой, разорившей ствол, превратившей их в механические голоса. И теперь они снова слышат жужжание пилы, которая вот-вот снова их обрушит, взорвет щепками.
Он перевел дыхание.
– И опять волк – на этот раз в облике еще одной машины, сносящей дом? – предположил я.
– Да, – подтвердил Орта. – Большой Злой Волк.
– А кирпичи?
– Кирпичи были у меня бюрократией, иерархичной. Больше власти у тех, кто поддерживает дом. Диалог между самодовольным цементом и кирпичами внутри здания, которое поднимается к небу и служит жилищем сверхбогатой персоны – одним из множества подобных домов по всему шару. Минералы общаются друг с другом воспитанно, хоть и встревожены слухами об опасности. Непонятно, что им угрожает: люди на улицах, не допущенные в коридоры власти, или война, которая их уничтожит, – но кирпичи продолжают считать, что они в безопасности и вечны и что ничто никогда их не повергнет в прах.
– Ядерная война, – сказал я.
– Именно этого я в то время боялся.
– И что стало с тем текстом?
– Он существует только здесь, – ответил Орта, прикоснувшись к правому виску. – Сначала я дал его почитать моей мачехе, Ханне, и она меня поддержала – как всегда, с нашей первой встречи. Сказала что-то насчет моей способности проникнуть в мир природы, смотреть глазами растений. Она любила деревья так же сильно, как я. Ободренный ее реакцией, я показал текст отцу: самодовольно, торжествующе – а он прочел и порвал на куски. Ханна не посмела вмешаться, видя холодную ярость отца: когда он был таким, спорить с ним было бесполезно. Он сказал, что это реакционно, что моя история видит будущее пессимистически, сказал, что она отрицает ту власть, которую человек должен иметь над природой, чтобы создавать более справедливое общество, где меньше боли. Он сказал, что мне следует оставить свой след в истории человечества через науку и рационализм, – так и сказал: «след в истории человечества», – что я намного талантливее его, «ты такой продвинутый, что в школе тебе ничего не дадут в математике и химии, я написал в Оксфорд запрос, чтобы тебя приняли, несмотря на твой возраст, учитывая твои блестящие проекты на форумах науки и в школьных проектах. Вот каким путем тебе надо идти. Не потому, что он сделает нас богатыми, сказал он, деньги – это говно, сказал он, они развращают всех и вся. Но ты способен помочь человечеству достичь вершины. Не через литературу и фантазии, забудь эту чушь». Жестко, смею сказать, – но вот он я, в этой крепости-пентхаусе, способный купить любые леса, какие мне захочется, не допустить волков в стадо, по крайней мере, пока. Что бы сказал мой отец, увидев, как я обращаюсь к писателю, когда мог бы… Но надо вас отпустить. Достаточно на сегодня. Вот только… еще одна причина, почему это дело ждет именно вас. – Он помолчал. – Подумайте о том, что происходит в мыслях умирающего человека. Или поросят. Или деревьев. Последнее мгновение, вместившее все предыдущие мгновения его жизни, итог, сконденсированный в конце. Если бы можно было получить доступ к этим последним мыслям, основе и выжимке прошлого, тайному шифру…
– О! – сказал я. – Борхес.
– Борхес, – подтвердил Орта. – Он романизировал то, что ученые называют предсмертной ясностью, – то, что признавали уже Гиппократ и Гален: что отказывающее тело, уходя, может внутренне петь. Так что нам не следует судить жизнь до того, как ее завершит финальная вспышка сознания. Кульминационный опыт, который, увы, невозможно передать, так как никто не способен разделить с человеком тот решающий момент, который дарит порядок и завершение хаосу бытия. Разве что через литературу.