Мы проиграли
Шрифт:
Реальные концовки печальны и не похожи даже на такое жестокое кино, как фильм Иньярритту: одиночество неизбежно, неукротимо, пронзительно. Страшно даже представить себе последние дни отца, наполненные лишь болью, желанием освободиться (?), чувством собственной ненужности, оставленности. Но что мне об этом известно? Ничего. Вообще ничего. Только то, как это выглядело со стороны. А со стороны это выглядело удручающе.
Дед не узнает меня уже приблизительно три года. Он смотрит на меня своими слезящимися глазами, старость в чем-то желтом растворила голубизну его зрачков. «Ваня, кто это?» – спрашивает бабушка.
Мама требовала, чтобы я расспрашивал его о фронте, «он так интересно рассказывает», а я стеснялся. Мы почти не разговаривали: оторвавшись от телевизора, он вставал, крепко обнимал меня, целовал в щеку – «Как дела, внук?» – «Хорошо». Бабка болтала без умолку, а он сидел рядом и молча кивал, периодически поглядывая в ящик. Потом дед надевал свою кепку, резиновые сапоги, «Тая, выходи через пятнадцать минут», хлопал дверью, а спустя пятнадцать минут – действительно – ждал у подъезда в белой опрятной «копейке».
Дед молчал, дни шли своим чередом, мы ездили за грибами, лесной клубникой, за дровами для бани, на Барановский пруд, дед возился с «копейкой». «Пиши», – говорил он мне, когда наставала пора уезжать, опять крепко обнимал и целовал в щеку. Мы почти не разговаривали, я стеснялся, а дед никогда не был болтуном.
Я писал ему (вообще-то им обоим) письма, на которые отвечала только бабка. «Ну как? Дед рассказывал тебе о том, как он доехал до Берлина?» – спрашивала мама. – «Да, мама, кое-что рассказывал, но не особо». – «Ты расспрашивай его, он так интересно рассказывает». В общем-то, если бы не бабка, я бы так и не узнал ни про Берлин, ни про то, как дед сначала руководил пивзаводом, потом – маслозаводом, откуда его в 1970-е годы погнали, потому что он поссорился с кем-то из райкома. Потом у деда родился внук, то есть я, которого назвали в его честь, то есть Иваном. (Больше между нами никакой видимой связи). Потом дед пережил своего сына.
Дед был очень красивым в молодости. Чернявым, с прямым носом, высоким, стройным. Несгибаемым, наверное, и, должно быть, испепелял врагов своим жестким взглядом. По крайней мере, именно так он смотрел в объектив фотокамеры, которая запечатлела его году в 1955-м. Вот так его я и поздравляю с Днем Победы. Звонить бессмысленно.
Девушка, подписывавшаяся «Ф.С.», 16 июня 2004-го так сказала мне: «В правое ухо мне шепчет Ницше: «Счастье – быть сплошным желанием и вместо исполнения – все новым желанием». Извини, я слишком сильно тебя люблю, дай мне хоть немного тебя поненавидеть».
Но, кажется, я упустил контекст.
Дождь и снег – погодные развлечения для молодости. Для старости дождь и снег – сплошная морока. Болят суставы, подкатывает к горлу горьким комом все то, что не получилось сделать, – и уже сделать никогда не получится; сил нет. Дождь и снег – погодные развлечения для молодости. Что я могу? Я молодой, я должен радоваться. И дождю, и снегу. Дождь и снег – погодные развлечения для молодости.
Мама говорит – сегодня в Wild Nature серия была посвящена гигантским деревьям: чилийским секвойям, по которым альпинисты лазают, баобабам, которые обхватить сможет только толпа людей, по цепочке взявшаяся за руки. Секвойям якобы уже пять тысяч лет, то есть натурально – существует такой живой организм, и ему лет больше, чем всей человеческой цивилизации. Мама рассказывает,
а я неожиданно вспомнил свой сегодняшний сон: я встал по меркам воскресенья рано, потом снова лег спать и провалился в мармеладную, тягучую негу.И снились мне в эти предполуденные мгновения самые большие деревья на земле.
Я вроде как путешествовал по какой-то южной стране, но не отсталой, наоборот, высокоразвитой; возможно, дело происходит в далеком будущем. Я схожу на берег, и перед моим взором открывается чудесный вид – стоящие широким рядом, уходящие в высь, далеко в небеса деревья с тонкими, стройными светло-коричневыми, будто покрытыми мебельным лаком стволами, похожие на сосны, но не сосны. А их крона гдето там, рядом с птицами, да что там, рядом с самолетами, исчезает в ослепительном солнечном свете.
К деревьям сбоку прикреплены мудреные металлические подпорки, с помощью которых на лифте можно подняться к кроне, и видно оттуда во все стороны света – все. Включая запредельно голубое небо и бирюзовое море, такое же, как в Севастополе на Фиоленте, где, свесив ноги с обрыва, вдыхая воздух, смешанный с запахом марихуаны, мы когда-то молча просто смотрели вперед. И захватывало дух от такого острого, такого элементарного счастья – просто жить, просто топтать земную твердь, окруженную солеными морями и океанами, жить под куполом неба, крутящего по ночам сумбурный звездный авангард. И все это повторилось во сне про самые большие деревья.
Должно быть, до моей спящей головы доносились звуки телевизора из соседней квартиры.
Жизнь – точно полотно на ветру, расстрелянное пулями случая или судьбы, я не знаю, я чувствую – истина между судьбой и случаем, и только так.
Однако же насколько причудливы лейтмотивы жизни, одной-единственной человеческой жизни, сколь разветвлена сосудистая система, по которой сердце качает лейкоциты и эритроциты событий случившихся или только еще вознамерившихся случиться, и в каких неожиданных местах тонкие струйки крови смешиваются; кровосмешение, смешное и трагическое, но чаще – обыденное. Монтаж прямо происходит на колесах. Да и смерть настигает тоже – на монтажном столе.
Взял у родителей две книги. Рассказы Роберта Шекли и «Поселок» Кира Булычева. Видимо, моча в голову ударила, вот и взял – отрыл на полке. Обе книги я читал десять лет назад. Одна – знакомая, родная, плоть от плоти; другая – чужая, сухая, неживая.
Незнакомцем прикидывается (вполне убедительно) Роберт Шекли. Я помню другого, в красной глянцевой обложке, его мне давал почитать отец, помешанный на фантастике, и я ему ту книгу вернул – так приучен был: всегда возвращать книги.
У меня мама – библиотекарь. Она расставляет книги на полках так ровно, так умно, так тщательно и филигранно, что если достанешь какую-нибудь полистать или почитать – образовавшаяся между томов зияющая пустота требует, беззвучно кричит: поставь на место! У отца книги вечно болтались повсюду: на кухонном подоконнике – стопкой; в туалете – на бачке, как правило журналы «Иностранная литература», и какой-нибудь очень важный номер с продолжением куда-то исчезал; на полках – сплошной трах и тарарах – и вертикально, и горизонтально, фолианты перепутаны с малоформатными книжонками, покетбуки – с толстенными художественными и фотоальбомами, научная литература – с бульварным чтивом. Мама никогда себе такого не позволяет, ей привычна осмысленная геометрия аккуратно и эстетично расставленных книг; такова мама во всем.