На краю одиночества
Шрифт:
– И ты, и твой приятель слишком молоды, чтобы понять, что эту тьму не сдержать. Что ее и не нужно сдерживать, с ней вполне можно договориться. Впрочем, он, может, и понял. Спроси как-нибудь, что он испытывает, сдирая шкуру с приговоренных.
Усталость.
И отвращение к себе.
После поездок в столицу Земляной замолкает. Он становится неживым, будто с теми, с приговоренными, отдает императорским големам и часть собственной души. Впрочем, возможно, так оно и есть. Глеб не решился заговорить с ним об этом.
Нить обжигала руку.
– Ему стыдно. Это верно. В вас старательно взращивали это нелепое чувство стыда, отвращения
Отец шел.
Он не собирался отставать, отдав тьме сестер и мать. И хорошо, с ним одним Глеб как-нибудь да справится.
– Вы оба вполне могли бы быть счастливы, но вместо этого вы, словно кутята, тычетесь в мире, пытаясь найти свое в нем место. То место, которое у нас отняли.
Нить стала толще.
А еще Глеб увидел пламя, такое ослепительно яркое, что тьма отступила.
– Война сбросила оковы. Война многим помогла осознать, кто они есть… война…
Пламя летело к Глебу, и он остановился, позволив коснуться себя.
– Ты все равно убьешь ее, – сказал отец, прежде чем обратиться в пепел. – Вот увидишь. Ты ничем не лучше меня.
– Всем, – Глеб вдохнул огонь, чувствуя, как плавится в нем тело. – Я всем тебя лучше.
И мир вывернулся, возвращая его в явь.
У Анны глаза были желтыми, а сама она горячей. Огненной. И… в этом ли смысл? Во тьме легко заблудиться, а потому нужен костер. И тот, кто поддержит пламя, позволив душе отыскать путь.
– Знаешь, – Глеб коснулся теплого ее лица. – Кажется, я тебя люблю.
Вот только ему не поверили.
Проклятье не ушло.
Почему-то Анне думалось, что, побывав на изнанке мира, она вернется оттуда изменившейся, но если что и изменилось, так это насморк, которому вроде бы было неоткуда взяться, а поди ж ты. В горле тоже першило, явно намекая, что, пусть ночи ныне и теплые, но приличным женщинам далеким от юности все ж не следует гулять босиком.
А проклятье нет, не исчезло.
Теперь Анна чувствовала его вполне себе явно. Сидит гусеницей в паутине сдерживающих заклятий, затаилось, ждет, а чего – не понять.
– Пей, – Ольга сунула в руки кружку с горячим чаем. – Ты такая бледная… и тебя знобит. Что там было?
– Ничего хорошего.
– Это я знаю… только… подумала, если ты смогла, то и… – Ольга присела рядышком и, стянув плащ, накинула его на Ольгу. Под плащом у нее оказался брючный костюм из тонкой полупрозрачной ткани, сквозь которую просвечивало тело, и гляделось это до крайности неприлично.
То есть, днем, может, оно и вполне прилично, но не ночью, не у костра, который не думал гаснуть, но трещал себе, распугивая мошкару.
Из кустов выбрался Арвис, уселся рядом, пристроив голову на коленях. Закрыл глаза и заурчал, как-то вот совершенно по-кошачьи.
– Извините, – тихо произнес Богдан Калевой, опускаясь на траву. – Он еще несколько далек от понимания правил хорошего тона, но мы стараемся.
– Мы? – Анна потянула за репейник, что запутался в белых волосах.
Богдан пожал плечами.
– Он помог мне. Мог не помочь, а помог. Я не знаю, почему. Но получается, что я в долгу перед ним? Отец говорит, что люди благородной крови не забывают подобных долгов.
– Дурак.
– Сам дурак, – беззлобно заметил Калевой. Он сгорбился и обнял себя за колени. – Как думаете… когда нас придут жечь?
–
Что?– Я слышал, как та женщина, которая мама Сашки, она говорила с другой, молоденькой, она ей еще помогает. И говорила, чтоб та шла на старое место, что тут не безопасно, что скоро придут жечь. А мастера защиту ставили. Я ведь не дурак.
– Дурак, – возразил Арвис.
– Сам дурак.
– Придут, – согласился Миклош. – Обязательно придут. Если решили громить, то так оно и будет… тут подвал есть, если что, спрятаться можно.
– Найдут.
– Неа… они, когда громят, не больно-то соображают. Сперва, конечно, кричать станут, камнями швыряться, – он рассказывал о погромах спокойно, как о вещи вполне себе обыденной, пусть и доставляющей некоторые неудобства.
– А тебе откуда знать?
– Так… я ж в Важине жил, а там еврейский квартал. Отец еще когда в подмастерья пошел. Его никто брать не хотел, потому что чужой и по-вашему не больно, а евреи взяли. Платили, правда, мало, но после ничего. И мамка устроилась. Года два жили, пока… погромщики пришли. Кричали. Каменьями кидались. И дома пожгли. Папку тоже вот, но сам виноват, полез подворье защищать, его камнем по голове и приголубили. И мамку следом. Я-то в подвале успел. Пересидел, пока грабили, а жечь вот не стали. Когда жгут, то плохо, задохнуться можно. У соседей все угорели… потом, говорят, еще суд был. И каторгу кому-то дали, только кому – не понятно. Жгли-то всем миром…
К ногам вдруг прижалось что-то теплое.
Шурочка. Тихий мальчик того ангельского вида, который любят придавать детям на парадных портретах. Вьющиеся светлые локоны, огромные голубые глаза и черты лица столь правильные, что и пара свежих царапин вкупе с шишкой на лбу нисколько не портили впечатления.
– Это Шурка, – пояснил Богдан. – Он безобидный.
Шурка почему-то всхлипнул, а фигура подернулась дымкой, будто готовая вот-вот развеяться.
– Сиди уже, убийца несчастный, – Арвис дернул Шурку за рукав. – Того придурка давно надо было…
– Я… я…
– Не трясись, – Арвис поерзал. – Та тварь… все видела. И не солгала. Вон, его папаша вот отыскал…
Илья, который устроился неподалеку, но все равно в стороне, будто тем желая подчеркнуть, что не нужна ему ничья компания, фыркнул и отвернулся.
– Янек станет магом и тогда своих заберет.
– Это еще когда будет… – Янек подбросил в огонь еловую шишку.
– Его этот… родитель умер. А потом другой пришел. Другой злой. Бил. Янека бил. Много бил. Янек ушел.
– Я вернусь.
– Вернешься.
– Хочешь, я отца попрошу? У него есть знакомые из поверенных. И можно подать в суд за жестокое обращение, – Калевой говорил тихо, но Янек услышал, кивнул, вздохнул тяжко, по-взрослому, и ответил:
– Так… маманя не даст. Я сам бегал к старосте. Он у нас хороший, только… чего он сделает? Маманя только и твердит, мол, мужик в доме, мужик в доме… а что бьет, так все ж бьют. Он трезвый-то ничего, ласковый даже, вон, пряники покупал, и бусики, а как самогонки хряпнет, то тут ховайся. Она-то привыкла. И малые тоже. Малых-то он не трогал, разве уж совсем под горячую руку… а меня вот… я на батю похожий. Они там чего-то с батею не поделивши были. Одного разу бревном по хребтине как хряснул, я думал, туточки и концы настанут. Маманя отволокла в холодную, чтоб отлежался, я и понял, что, если останусь, то все… и пошел. Думал, куда в ученики подамся. Я ж не дурак, и читать умею… а оно вона…