Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Наплывы времени. История жизни
Шрифт:

Луису Унтермейеру, поэту, известному составителю многочисленных антологий, было за шестьдесят. Большой аристократический нос и страсть к разговорам, особенно о писателях, их творчестве, дополняли колоритный образ старого ньюйоркца. Сорок лет назад он отказался унаследовать фамильное ювелирное дело и предпочел стать поэтом. За это время Луис успел четырежды жениться, причем дважды на одной и той же женщине, поэтессе Джин Старр, преподавал, писал, издавал, а благодаря быстрому взлету телевидения стал национальным героем, выступив в роли ведущего телепередачи «Угадай мою профессию». Это была одна из первых популярных шоу-программ, где он перед телекамерой вместе с фельетонисткой Дороти Килгаллен, издателем Беннетом Серфом и Арлиной Фрэнсис с помощью незамысловатых вопросов, для ответов на которые почти не отводилось времени, должен был угадать, чем занимается тот или иной человек. Все это сопровождалось остротами, на которые, имея отменную память на каламбуры и анекдоты, он был большой мастер.

Луис любил поэзию и молоденьких женщин, не всегда, впрочем, соблюдая

в своих пристрастиях эту последовательность. В день своего восьмидесятилетия он заметил: «Я все еще бегаю за ними, хотя сам не знаю зачем». Среди его закадычных друзей было много крупнейших американских поэтов, включая Уильяма Карлоса Уильямса, Роберта Фроста, Эдну Сент-Винсент Миллей и Марианну Мур. Он мог полдня радостно болтать с близким по духу человеком. Я был свидетелем тому, как величественный Роберт Фрост, много старше его, затаив дыхание, завороженно воспринимал из его уст лекцию по этимологии. В тот день у нас случилась неприятность. Мой спрингер-спаниель Рыжик — не поддавшаяся дрессировке молодая псина, которую позже все-таки пришлось отдать моему агенту по торговле «фордами», — вырвавшись, стремглав вылетел из дверей нашего дома на Уиллоу-стрит и, скатившись по ступеням, со всего размаху врезался в бок проезжавшей мимо машины. Оглушенный ударом, он рванул по улице так, что мне едва удалось догнать его в верхней части Борроу-Холл. Выслушав мой рассказ, Фрост, напоминавший одно из изваяний на горе Рашмор, посмотрел на меня и произнес: «Похоже, забавный песик».

Луис очень любил жизнь, особенно теперь, когда она улыбнулась ему, подарив всеобщее признание и возможность хорошо зарабатывать на телевидении. Его нынешняя и последняя жена Брайна, названная родителями-популистами в честь Уильяма Дженнингса Брайана, была редактором журнала «Мадемуазель» и обладала утонченным остроумием, в котором могла поспорить с мужем. Однако ей было трудно соперничать с его неуемной энергией: шутки сыпались из него как из рога изобилия, и она могла остановить этот поток, только зажав уши руками и громко закричав. В наступавшей тишине он шел к пианино и исполнял несколько бравурных пассажей из произведений Бетховена. Оба были милые, симпатичные люди, регулярно получавшие чек на солидную сумму и обитавшие в уютной запущенной квартире на Бруклинских Высотах.

Будучи уверен в собственном совершенстве, Луис потерял всякое критическое отношение к себе. Когда ему перевалило за девяносто, я единственный раз услышал, как он упрекнул себя в том, что, «пожалуй, слишком много писал», и порою, надо добавить, весьма поверхностно. Именно эта самоуверенность, на мой взгляд, погубила его — он оказался совершенно неподготовлен к удару, который получил, придя как-то за четыре часа до начала передачи в студию и услышав, что телевидение отказывается от его услуг. Незадолго до этого имя Луиса появилось в журнале «Лайф», в списке спонсоров Уолдорфской конференции, и кому-то понадобилось раздуть кампанию, организовав письма против его участия в программе «Угадай мою профессию». Рекламодатели испугались, и телевидению пришлось ему отказать.

Драматизм ситуации усугублялся тем, что режиссер передачи был в свое время его студентом и прослушал у него курс по литературе. Изгнание мэтра его крайне огорчило, ибо это была его идея — пригласить Луиса на роль ведущего. Оправившись от шока, Луис позже вспоминал, как его ученик оправдывался: «Все знают, что вы никогда не были связаны с левыми, но отнекиваться бесполезно, вам все равно не поверят, только поймут, что вы не желаете быть правоверным американцем».

И Луис заперся дома. Как правило, мы встречались на улице не реже двух раз в неделю. Или раз в месяц созванивались. Теперь он пропал. И Брайна неопределенно отвечала, что он не хочет подходить к телефону, надеясь, что мы скоро увидимся. Я редко смотрел телевизор и пребывал в абсолютном неведении относительно исчезновения Луиса с экрана. Мне казалось, что он, если захочет, то позвонит.

Луис просидел дома не менее полутора лет. Его парализовал страх. Он испугался не столько политической ситуации, сколько хрупкости человеческих отношений. Это ужаснуло его. Он любил людей, и люди отвечали ему тем же — остроумие Луиса как ведущего вызывало всеобщий восторг. И вот результат — он оказался выброшен на улицу, забыт и никому не нужен. Впечатления от этой истории легли в основу пьесы «После грехопадения», которую я написал десять лет спустя.

Такой человек, как Луис Унтермейер, думаю, не выдержал не только по личным причинам, но в силу исторических обстоятельств — привычные в прошлом гарантии оказались неожиданно выбиты из-под ног. Вопрос в том, существовали ли они когда-нибудь вообще.

Именно в этом, на мой взгляд, в тридцатые годы заключалась провинциальная прелесть Энн-Арбора в сравнении с Нью-Йорком, где процветал дух взаимопожирания, когда на Пятой авеню часами мог лежать умирающий человек, дожидаясь, пока к нему подойдут узнать, что происходит. Минуло всего каких-нибудь десять — двадцать лет, и люди стали ностальгически оглядываться на тридцатые годы как на время взаимного понимания и поддержки. Когда возникла мысль, что тогда существовала солидарность и ее исчезновение обернулось злом? Порою кажется, нищенские тридцатые — некая высокая устоявшаяся отметка, относительно которой идет отсчет всего, что было позже. Это известно даже молодым — от родителей или понаслышке. Дело не в том, что люди были более альтруистичны, но около 36-го года наступил момент, что даже те, кто не занимался политикой, задумались

об объединении усилий для выхода из тяжелейшего кризиса. Взрыв массового тред-юнионизма был порожден суровой необходимостью, так же как первые плановые программы федерального правительства по облегчению положения населения в виде возрождения кооперативного движения в сельской местности, проекта администрации долины Теннесси, других общественных начинаний, которые обеспечивали рабочие места, одновременно помогая электрифицировать огромные территории, ремонтировать и возводить новые мосты, акведуки, осуществлять массовое восстановление больших лесных массивов, финансировать студенческие работы и исследования по краеведению. Впервые были собраны и опубликованы народные песни и сказания. Этот взрыв всякого рода активности породил ощущение, что правительство, несмотря на все просчеты и растраты, стоит на стороне народа. Хемингуэй писал: «У человека-одиночки нет… твою мать, ни одного шанса» — удивительное признание со стороны профессионала-одиночки, свидетельствовавшее, что на сцену вышел новый герой, человек, чье чувство собственного достоинства требовало солидарности со своими собратьями. Какое-то время казалось, что каждый ученик в школе готовился стать общественным деятелем.

В 1936-м, ко второму курсу, у меня сложилось достаточное представление о жизни на дне, чтобы не испытывать сентиментальных иллюзий. Толкая вручную тележку в нью-йоркском Центре верхней одежды, что было одним из моих летних приработков, приходилось постоянно бороться за место в очереди на почте с разными пройдохами и мошенниками, которые так и норовили, оттеснив тебя, успеть влезть в последний момент перед закрытием окошка, где принимали почтовые посылки. А чего стоил мой девятичасовой рабочий день водителя грузовика у Сэма Шепса, в городской толчее, в бесконечной борьбе за то, где припарковать машину и как въехать на мост. Не говоря уже о волнении, как бы не обокрали машину, пока я отношу или забираю запчасти. Ложность пафоса популярных песен, пьес театра и кино тех лет даже тогда была очевидна. Можно допустить, что сцена в стейнбековских «Гроздьях гнева», когда хозяин лавчонки бесплатно дает голодной семье буханку хлеба, вызывает взрыв чувств, но она совершенно не соответствовала действительности — я говорю о той реальности, которую знал.

Поэтому, когда первый день 1937 года я приехал из Энн-Арбора во Флинт, штат Мичиган писать для «Дейли» статью о сидячей забастовке на фишеровском заводе № 1 «Дженерал моторс», мои симпатии были на стороне бастующих. Однако, исходя из собственного рабочего стажа, я испытал глубокое удивление перед той неизвестной мне ранее солидарностью, которая связывала их. Трудно было представить, чтобы сотни простых заводских рабочих, завербованных в южных штатах, где к профсоюзам относились особенно враждебно, в один прекрасный день разом остановили машины, заперлись в здании и отказались покидать помещение, пока их профсоюз не получит юридического статуса.

Я приехал где-то в середине дня. Из Энн-Арбора меня подбросил молодой парень-шофер, который испытывал «форды». Его работа заключалась в том, что он накручивал километры на новой двухместной модели, которая модернизировалась раз в два года, и по телефону докладывал, если у машины что-то где-то ломалось. На заводах Форда к профсоюзам относились, конечно, так, как нигде, и, обрадовавшись, что у него есть попутчик, парнишка с Юга по дороге на Север, во Флинт, рассказывал, что Генри Форд, о чем было известно, приказал закачать в специальную систему разбрызгивателей слезоточивый газ, если рабочие надумают устроить сидячую забастовку. «Так что, слышь, если они устроят забастовку, я ноги в руки и домой; там обязательно кого-нибудь прикончат», — весело заявил он. В те годы дух фашизма обладал удивительной жизнеспособностью, однако события во Флинте, казалось, противостояли этому.

Здание завода Фишера растянулось вдоль широкого шоссе напротив административного здания «Дженерал моторс», где находились его штаб-квартира и управленческий аппарат. Оба здания через улицу соединял крытый переход. Боясь оказаться замешанным в какую-нибудь историю с профсоюзами, водитель «форда», быстро окинув взглядом улицу, уехал, оставив меня на тротуаре. У моих ног оказались трое национальных гвардейцев, двое — на корточках, один — растянувшись на животе, они устанавливали на треноге ручной пулемет, развернув его в ту сторону, куда ложилась тень от двухэтажного здания завода. Позже я узнал, что они стреляли по трем рабочим, которые вышли на крышу подышать, и ранили одного из них. Солдаты бесшумно сновали по улице с винтовками наперевес, а два армейских грузовика с новобранцами перекрыли оба въезда на улицу. Две полицейские машины стояли под странным углом колесами вверх, перевернутые мощной струей из шлангов, которые рабочие подсоединили к кранам с горячей водой, пытаясь сдержать полицию и солдат. Для того чтобы никто не проник через крытый переход, его завалили кузовами «шевроле», поставленными на попа. Шел третий день забастовки. На улице стояла тишина, которую нарушали приглушенные звуки саксофона откуда-то изнутри здания, где импровизированная джаз-группа время от времени исполняла несколько тактов и замолкала. Кажется, в этот момент саксофонист упражнялся, играя соло. К окну второго этажа прильнуло множество голов, поскольку во дворе появилось несколько женщин с коробками с едой, которые рабочие подняли на веревках к себе наверх, обмениваясь шутками. Жены помахали мужьям и ушли. Мне объяснили, что там, внутри, люди сидят и спят на сиденьях машин, но обращаются с ними бережно, даже прикрывают бумагой. Как ни странно, право собственности все еще оставалось для них священно.

Поделиться с друзьями: