Наука о войне (о социологическом изучении войны)
Шрифт:
«Вот исторический факт, из которого выросла эта послевоенная легенда. 12-го июня 1916 г. 3-я и 4-я роты 137-го пехотного полка из Фэнтеней-ле-Конт (21-я дивизия, II-го корпуса) заняли позицию на склоне к юго-востоку от Дуомон. Они подверглись сильной атаке; окопы захвачены врагом. Защитники убиты, взяты в плен или спасаются бегством. Немцы, захватившие этот участок позиции, собирают разбросанные по всему склону тела убитых и хоронят их в части окопа, оказавшейся им ненужной. Они обмечают эту могилу, воткнув негодные французские ружья. Вот и все. Остальное — сплошная легенда, не выдерживающая критики. В самом деле, снаряды не могут засыпать окоп так, как засыпают могилу; они разрывают землю постольку же, поскольку ее засыпают, а закон рассеивания попадания не позволяет им вырыть ров, землей которого засыпан рядом лежащий ров. Легенда основана на чуде. Она требует, чтобы снаряды, нарушив в этом случае закон физики, падали бы аккуратно в одном метре от окопа, для того чтобы своей землей засыпать последний. Но одного этого нарушения закона физики недостаточно, так как остается непонятным, почему французские солдаты, находившиеся в окопе, оставались бы там, пока их постепенно не засыпала земля. Солдат под огнем не прикреплен к месту, как часовой к будке. Он свободен в перемещении. На сильно пораженных участках эта свобода стеснена чувством принадлежности к своему отделению, которое и сохраняет лишь некоторую группировку. Один солдат предпочитает укрыться в наскоро вырытой
«Эта легенда, — пишет тот же автор, в другой своей книге [43] , — очевидно создана умами, склонными к романтизму, которые заблудились среди многочисленных и совершенно правдоподобных рассказов бойцов, засыпанных во время бомбардировки. Но эти бойцы находились в убежищах, которые были разрушены и обвалены бомбами».
Я ограничусь лишь вышеприведенными двумя легендами. Они творятся бессознательно самими народными массами, стремящимися прославлять павших героев; они сочиняются сознательно и отдельными лицами для собственного прославления; наконец, они являются также продуктом политики.
43
Cru J.N. Temoins. P. 36.
За примером ходить недалеко — нужно только внимательно проследить за большевицкой литературой о Гражданской войне. Не надо быть опытным исследователем, чтобы увидеть, что в основе ее лежит социальный заказ создать красивую легенду, которая привлекла бы сердца подрастающей русской молодежи.
А официальные итальянские коммюнике о ходе итало-абиссинской войны{10}, стремящиеся, с одной стороны, придать геройский облик действиям своей армии, а с другой стороны, доказать миру, что Италия освобождает несчастную Эфиопию… от самой себя. Чтение этих бюллетеней, а также итальянской прессы наводит читателя на печальные размышления: сеть лжи, которая плетется вокруг войны, становится все более и более плотной.
На примере большевиков, доводящих до крайности все отрицательные стороны современной жизни человеческого общества, легко увидеть, что главное зло, с которым должна бороться Военная История, пожелавшая стать наукой в истинном значении слова, это зависимость ее от политики. В этом отношении положение Военной Истории особенно трудно, если она ограничивает свои задачи лишь обслуживанием науки о ведении войны. Вот почему по мере поднятия Военной Науки на высший уровень науки, исследующей войну как явление социальной жизни, Военная История будет все более и более освобождаться от пут, которыми связывают ее практические потребности политики.
Не следует, однако, забывать, что это освобождение Военной Истории как науки от практических потребностей политики будет встречать большие трудности. Такой авторитет социологии, как упомянутый уже нами Парето, настаивает на ошибочности весьма распространенного мнения, будто бы правда всегда полезна для жизнеспособности социальных организмов. Многие предрассудки, утверждает он, полезны для сохранения этих организмов в целости, в то время как вскрытая истина приводит иногда к обратному результату — их разложению. Выражаясь иными словами, слепая вера, мифы, легенда, украшающая действительность и вызывающая энтузиазм, — могут быть, согласно утверждениям Парето, полезны для определенной социальной группировки, в то время как голая истина может явиться для таковой элементом разрушения.
Это мнение Парето нисколько не противоречит тому, что наука об обществе все-таки может быть построена только на исторической правде. Оно показывает только, насколько трудно для военно-исторической науки выйти на путь этой истины.
До сих пор, говоря об извращении истинной картины войны, мы говорили лишь о тех тенденциях, которые своим источником имеют стремление, хотя бы путем неправды, подвинуть человека драться во имя признаваемой другими людьми правды. Но, несмотря на столь широкое обобщение нами мотивов националистического, религиозного, экономического и социального характера, мы все-таки не исчерпали бы всего того, что препятствовало до сей поры истинно научному изучению войны. Как это ни странно, к числу сил, работающих над искажением истинного лика войны, нужно отнести также и пацифистов.
«Начиная с 1916 г. и после войны, — пишет Ж.Н. Крю [44] — пацифизм вошел в литературе в большую моду. Для того чтобы иметь успех, нужно представить войну в самом кровожадном и мерзком виде. Публика ошибочно думает, что для наиболее плодотворного служения делу мира вполне достаточно нарассказать побольше ужасов о войне. При этом она упускает из вида спросить себя — соответствует ли истине рассказанное о войне зло, а нарисованные ужасы отвечают ли той реальности, которую мы — бойцы пережили. Если публика была бы разумной, она рассуждала бы так: война есть болезнь человеческого рода, болезнь подобная чуме или желтой лихорадке, от которой можно себя предохранить и даже добиться ее исчезновения, если только окажется возможно принять требуемые санитарные меры. Какие это мероприятия? Как их найти, испытать и применить? Для этого нужно подробно изучить самую болезнь, причины ее зарождения, законы ее развития и распространения. Представьте случай, когда честолюбивый и бессовестный доктор опубликовал бы труд с претензией на научность, в котором он представил бы желтую лихорадку в возможно более мрачном виде, приписав ей, не потрудившись даже изучить ее, все пагубные свойства, присущие чуме, чахотке и алкоголизму; можно ли признать, что такой арривист {11} сотворит полезное дело? И если даже все европейские академии, введенные в заблуждение псевдонаучным обликом такого труда, удостоят его премиями и медалями, разве истинная ценность его повысится? Действительная польза от романов Барбюса и Доржелеса, в особенности же Ремарка, очень немногим выше только что указанного фантастического медицинского труда… Преступно обманывать общественное мнение или подталкивать его идти дальше по ложному пути, на который оно уже вступило. Дело вовсе не заключается в том, чтобы приписывать войне все преступления, возможные ужасы только потому, что она представляет собой бич Божий. Нужно вскрыть действительно происходящие преступления, действительно имеющие место ужасы, для того чтобы сознательно избегнуть их. Обличать войну не в силах каждого писателя. Такое обличение возможно лишь при соблюдении строгой объективности и в то же время при величайшей научной честности. Писатель, который прежде всего стремится понравиться публике, неизбежно впадает в фантазию, гонится за дешевой сенсацией
и более чем часто впадает в садизм. В этом отношении ему не приходится даже много придумывать, ибо подобные произведения существуют уже издавна. Труды Барбюса и Доржелеса не явились поэтому продуктами новых наблюдений и критической их оценки. Они использовали наследство подобных же писателей вчерашнего дня и использовали старое обывательское представление о бое. Они ничего не изменили; придерживаясь этих старых традиций, они описали штыковые свалки, превратив прежние героические картины боев в звериные бойни. Они ничего не сделали для того, чтобы восполнить отсутствие психологического понимания боя, свойственное образцам, которым они подражали. Их рядовые бойцы подобны апашам {12} которые предаются убийству с восторгом, скопированным с героического восторга наших, печальной памяти, военных апокрифов {13} Это самая возмутительная клевета на тех честных людей, которыми были и французские, и германские солдаты. Вот каковы прекрасные творения пацифистов! Вот та истина, которую они нам преподносят! Конечно, они ее не почерпнули из личного боевого опыта. Писатели, подыгрывающиеся под вкусы публики, знающие то вредное любопытство, которое вызывает убийство, окровавленный нож, изуродованный труп, использовали с большим мастерством эти патологические чувства и веками преподносили мало рассуждающей толпе старые песни, подновляя их лишь мотивами, соответствующими модам текущего дня».44
«Du Temoignage», p. 89.
Немногим лучше обстоит дело и в научных трудах. Мне самому пришлось быть непосредственным свидетелем следующего факта. Одно чрезвычайно уважаемое научное американское учреждение заказало мне работу, касающуюся анализа минувшей мировой войны. Работа была выполнена, но автору было предъявлено условие — что работа будет напечатана лишь в том случае, если автор напишет в предисловии, что он является сторонником пакта Келлога{14}. Правда, протест автора против связывания чисто научной работы с каким бы то ни было политическим актом был услышан и труд, с некоторыми купюрами, был издан. Однако этот факт показателен в том отношении, что даже в высококвалифицированных научных кругах нет еще прочно внедрившегося убеждения в необходимости при исследовании войны придерживаться того же принципа, как и во всякой другой науке: правда, только правда и вся правда!
В этой боязни правды о войне пацифистски настроенные ученые сходятся с профессионалами военными, подготовляющими ведение будущих войн. В таких условиях трудно ожидать зарождения настоящей науки, объективно исследующей войну как специфический социальный процесс, то есть социологии войны. А без развития такой науки ценность выводов общей социологии сильно понижается.
В романе Стендаля «La Chartreuse de Parme» есть замечательные страницы, рассказывающие про сражение у Ватерлоо [45] . Семнадцатилетний итальянец, увлеченный рассказами о Наполеоне, странствует по полю этого сражения, решившего судьбу Европы, напоминая собою щенка, попавшего в кегельбан во время происходящей там игры. Начав со встречи с маркитанткой {15} какого-то пехотного полка, он попадает в конвой маршала Нея, а оттуда в пехотный полк; затем он в составе отступающей небольшой кучки пехотинцев, объединившихся вокруг капрала, отстреливается от преследующего неприятеля и, наконец, оказывается в распоряжении драгунского полковника, покинутого своим полком; здесь его боевой опыт кончается раной, нанесенной ему дезертиром. На каждом шагу действительность разрушает те представления, которые составил себе этот восторженный поклонник Наполеона на основании слышанных рассказов и прочитанных книг. В штабе Нея, среди пехоты, среди кавалерии, он видит совсем не то, что ожидал. Вместо красивых подвигов, вместо стройных масс войск он видит лишь мятущихся и растерявшихся людей. Он ожидал присутствовать при великолепных картинах, и в том, что он видит, он не узнает своей мечты. «Господин вахмистр, — обращается он к одному из чинов конвоя маршала Нея, — я в первый раз участвую в сражении; разве это настоящее сражение?» [46] Страниц через сорок Стендаль вновь подчеркивает это недоумение молодого участника Ватерлооского сражения, говоря — что под влиянием пережитых в эти дни впечатлений его герой возмужал, но «остался еще ребенком в своих сомнениях: было ли то, что он видел, — сражение, и, во-вторых, это сражение было ли Ватерлоо?» [47]
45
т. 1, изд. 1933 г. «Societe des Belles Lettres». Paris. С. 44–84,
46
т. 1, изд. 1933 г. «Societe des Belles Lettres». Paris., с. 55.
47
т. 1, изд. 1933 г. «Societe des Belles Lettres». Paris., с. 91.
Вдумываясь в вышеуказанные страницы Стендаля, нельзя не увидеть, что основной мыслью, руководившей его гениальным пером, было изобразить, если можно так выразиться, «внутреннюю сторону» сражения такой, какой ее видит рядовой боец. Стендаль, сам участвовавший в войнах революционной эпохи, смог непосредственно «ощутить то коренное различие, которое существует между подобными впечатлениями и теми традиционными представлениями, которые веками сложились под воздействием науки, боявшейся увидеть и сказать всю правду о войне. Для большей резкости картины Стендаль взял, с одной стороны, всем известное по своему историческому значению сражение, с другой стороны, взял героем рассказа совершенно наивного, молодого человека. Искусственность, присущая такому построению, привела к тому, что некоторые из его толкователей начали приписывать ему парадокс: солдат, дерущийся в большом сражении, не ощущает, что участвует в историческом событии; более того, он как раз единственный, не понимающий значения того, что происходит. Формулируя эту мысль иными словами, получается следующий парадокс: сражение понимает тот, кто фактически не видит самой борьбы, а не понимает его как раз тот, кто является непосредственным свидетелем реальностей боя.
Этот парадокс, приписываемый Стендалю, интересен тем, что, хотя и в утрированной форме, он все-таки характеризует одностороннее направление военной науки и в частности Военной Истории. Сосредоточивая все свое внимание на изучении ведения сражения на различных командных постах, военная наука слишком мало обращала внимание на ту внутреннюю сторону боя, которую можно назвать «молекулярным» его процессом. Излагая события так, как они видимы с командных постов, и по преимуществу с высших, военная наука и военная история приобрели односторонний характер науки, изучающей «формальную», «внешнюю» сторону явлений войны. Не служит ли ярким доказательством такой односторонности тот факт, что до сей поры еще не существует вполне законченных трудов по психологии войны, и самые попытки подобного изучения являются более нежели редкими.