Названец. Камер-юнгфера
Шрифт:
— Да в манифесте...
— Да чёрта ли мне в твоём манифесте. Его Бирон сочинял.
Кудаев рот разинул и чуть не выронил кусок пирога, который нёс в рот. Вытаращив глаза, он молча смотрел на добряка-капитана.
— В манифесте, — продолжал тот. — Да ведь написать всё можно, да и отпечатать всё можно тоже. Али ты не слыхал, кто за собой все права престольные имеет, кому надлежит Российскую империю самодержавнейше приять? Ну-ка, раскинь мыслями-то.
— Это я, дядюшка, точно знаю. Да вишь не потрафилось. Мне как-то и госпожа камер-юнгфера сказывала, Стефанида Адальбертовна. У них все очень этого ожидали.
— Чего?
— А кому то ись вступать на престол.
— Да кому?
—
— Похоже, рассмеялся капитан. — Попал пальцем в небо.
Кудаев вновь удивился. Калачов продолжал хохотать отчасти сердитым голосом.
— Похоже, — повторил он снова. — Принцессе Брауншвейгской. Зачем ей? Уж пусть тогда будет Пёс Псович Биронов со всеми своими щенятами. Ах ты, Василий Андреевич, сын Кудаев, рядовой ты Преображенского полка! Вот то-то! Кабы вы не были малограмотны, да малоумны, так вы не потакали бы козням врагов российских. Срам, иного слова нет, срам! Ты вот и слыхом не слыхал, чья линия за собою все льготы самодержавнейшие и привилегии всероссийские имеет.
Кудаев догадался, вспомнил и ахнул.
— Вы, дядюшка, стало быть, на сторону цесаревны тянете?
— Да, голубчик, на её сторону, на законную, на всероссийскую. Чья она дочь? Какое ей наименование во всех странах российских? Да. Дщерь Петрова! Так как же по твоему. Истинная дщерь Петрова будет тебе сидеть на Смольном дворе в махоньких горенках, якобы какая барыня-помещица, а разные немцы, курляндцы, да чухонцы будут на престоле всероссийском. Ах, вы разбойники-преображенцы! Прямые вы не гвардейцы, а, как вам ноне в Питере прозвище, гвалтдейцы.
— Слышал я это, только не разумею это. Чем же мы гвалтдейцы? Почитаем мы всё это для себя обидным. Гвалту или шума от нас мало, а что и есть, то по указанию начальства.
— Да, почитайте обидным, да всё это правда сущая. Вы гвалтдейцы прямые. По улице идёте, так норовите толкнуть барыню в грязь, мальчика по затылку съездить. В лавку придёшь, купишь на алтын, а сграбишь на гривенник. Какое незаконное деяние ни соверши, из всего, как гусь из воды, выйдешь. А нужда придёт Биронам, да Минихам, да разным их лаполизам какое действо совершить, сейчас за вас. А вы тут и готовы.
Кудаев слушал длинную речь капитана-дяди, перестал есть и сидел разиня рот и вытаращив глаза. Первый раз слышал он таковое.
С тех пор, как он был в Петербурге, ему ещё; не приходилось слышать такие речи. Для него всё это было какое-то откровение свыше. Он смутно знал, что подобные речи называются "жестокими", и знал, что за подобные мнения человек мог легко пропасть.
Вместе с тем, Кудаев чувствовал, что дядя совершенно прав. Ему случалось не раз слышать о том, что живёт в Петербурге цесаревна Елизавета Петровна, дочь великого императора, прямая наследница престола, по говору всех православных, населяющих Российскую Империю.
— Эдакое позорище, — продолжал капитан. — Зарвались и распотешили. Поди теперь, враг Божий и человеческий себя в преисподней песни поёт и выкрутасы ногами отхватывает. Да, от такого дела сам сатана порадуется.
— Да какое дело? — наивным голосом произнёс Кудаев.
— Ещё спрашивает! — воскликнул капитан Калачов. — Кому вы присягали в храме? Ответствуй?
— Императору Ивану Антоновичу.
— А ещё кому?
— Правителю империи его высочеству герцогу Бирону.
— Во, — воскликнул Калачов, — во! Это что значит? Разве это не сатанин цвет? Разве то не дьявольское ухищрение? Нешто было когда на Руси святой, чтобы присягали в храмах не царской какой персоне, а выскочке, проходимцу? Присягай вы одному императору, коему два месяца от рождения, ништо! Я буду молчать! Он всё же таки по своей матери правнук царствовавшего хоть немного и недолго
царя Ивана. Но клятвенно целовать крест и евангелие по православному вероучению из-за богоборца и еретика — грех великий, срам сущий. Дьяволу — именинный калач. Не будь вы все недоросли дворянские безграмотны, никогда сего не было бы, вся бы гвардия знала, чья линия перевес имеет, кто истинный монарх всероссийский. А истинный монарх та самая цесаревна, что препровождена на житьё в свой Смольный двор, яко бы не дщерь Петрова, а какая барынька-помещица.— Что же, дядюшка, ведь её не трогают. С ней, слышно, ласково обращались завсегда и покойная царица, и сам герцог. Теперь слух ходит, что цесаревне большие деньги каждогодно платить будут, так что ей со Смольного двора возможно будет съехать, другой себе большой дом выстроить и пышнее зажить.
— Ей на престоле след быть! — закричал капитан на весь дом, но тотчас же немного смутился, почувствовав, что хватил через край.
Помилуй Бог! С улицы, сквозь маленькие, хотя и двойные зимние рамы услышит беседу какой-либо прохожий. И конец! Быть ему, капитану, на дыбе, в допросе, а там и в Соловках или в Пелыме.
Помолчав немного, капитан заговорил другим голосом, обращаясь к племяннику.
— Ты, Васька, смотри, меня не загуби, я по-родственному с тобою говорил. Ты знаешь, как жесточайше поступают со всяким, кто насчёт цесаревны речи ведёт. Не проболтайся как там у себя, на ротном дворе. Слышишь? Не загуби дяди болтовнёй.
— Что вы, дядюшка, Господь с вами, не дурак же я какой. Это я всё понимаю.
— Ты ведь, Васька, по своей невесте, выходит, тянешь в немецкую партию. Гляди, женишься, то при помощи своей придворной барыньки живо в сержанты, а то и в офицеры попадёшь. Ну, а я уже в мои годы буду судить по-старому. Я знаю только великого императора и его нисходящую линию. Коли потребно будет, я сейчас за цесаревну голову положу. Вот как, Васька. Ну, теперь сказано, выпалено, отрицаться не буду, а ты не оброни где на улице, или в трактире. Погубишь ты своего дядю и грех сотворишь, коли он на старости лет из-за твоего неряшества в пытке очутится.
— Что вы, дядюшка, Господь с вами! Я не махонький. Держать язык за зубами умею. Да и кто же его в нонешнее время не держит. Собака, сказывают, и та лаять разучилась, боится, как бы в её лае регентово прозвище не проскочило. Вы слышали, сказывают, был такой махонький щеночек, из подворотни затявкал. Показалось кому-то, в тявканье поминает он: Яган! Яган! Взяли этого щеночка, хвост отрубили и в крепости Шлюс на цепи в каземате посадили.
Беседа дяди и племянника приняла весёлый и шутливый оборот. Но затем Кудаев перевёл разговор на то дело, о котором пришёл посоветоваться с родственником.
На вопрос, как ему быть со Стефанидою Адальбертовною, которая стала вдруг с перемены правления гораздо важнее, капитан Пётр Михайлович развёл руками и вымолвил:
— Чужое дело, сказывают, руками разведу, а к своему ума не приложу! Ты мне племянник, мудрено мне твоё дело порешить. Ты чужого человека попроси. А я не могу. По мне, ты красавец, молодец, дворянин, умница, не пьяница, не мотыга. Чем ты не жених какой бы то ни было персоне. Ну, а как судит твоя Степанида Лоботрясовна, этого я знать не могу.
— Уж истинно Степанида Лоботрясовна, — отозвался Кудаев. — Дура, ведь, она, дядюшка, истукан! Российскую речь так произносит, что из сотни слов её еле-еле десяточек поймёшь. А чуть коснётся дело до моего сватовства, сейчас башкой трясёт, важнеющее изображение на себя принимает. В последний раз так рассуждала, что совсем: что тебе генералиссимус какой. Грудь выпятила, голову задрала, руки растопырила и сказывает: "подумать надо!"
— Ну, а невеста, что же?
— Что же невеста? Она, что младенец малый.