Не могу больше
Шрифт:
— Будем ужинать.
Дрожь постепенно прошла.
Они поужинали, досмотрели фильм, перебрасываясь короткими фразами и даже улыбаясь в особенно теплых моментах, допили вино и легли — каждый в своем углу.
Ночью Мэри мастурбировала впервые за время замужества, ласкала себя, закусив губы и сотрясаясь всем телом. Она мечтала, что Джон услышит её приглушенные стоны, её судорожный выдох во время оргазма.
Но он не услышал, он спал слишком крепко, и Мэри готова была поклясться, что во сне его лицо выглядело безмятежным и продолжало сиять.
Уткнувшись в одну из своих
Вздрагивая и всхлипывая, она наконец задремала, полная решимости вырваться, освободиться, чего бы ей ни стоило это освобождение.
*
Мать позвонила в конце рабочего дня, когда утомленная бессонницей Мэри стояла возле кофейного автомата, наливая себе уже пятый бумажный стаканчик. Весь день она плохо соображала, по нескольку раз перечитывая в документах один и тот же абзац, и мечтала о спальне, где плотно зашторит окно и мгновенно уснет, укутавшись с головой в одеяло, а потом, отоспавшись и вернув хотя бы часть душевного равновесия, всерьез обдумает свое намерение от Джона уйти. Воспоминания о позорном оргазме душили её, ненависть к Шерлоку захлестывала горячей волной, рассеянный, безучастный взгляд мужа преследовал, не давая сосредоточиться.
«Так продолжаться не может, — думала она, апатично наблюдая, как падают в стаканчик последние капли, — однажды обязательно наступит предел. День за днем он будет изводить меня своей проклятой порядочностью, а в итоге захочет убить».
Мелодичный звук разорвал паутину безрадостных мыслей, но увидев имя звонившего, Мэри вспыхнула: что понадобилось этой надушенной кукле? Именно сейчас, когда внутри и без того беспросветная тьма, у неё вдруг возникла необходимость вспомнить о существовании выношенного ею плода.
— Малышка…
Дура! Какая же беспросветная дура! Неужели не понимает, что это на самом деле больно — даже на миг возвратиться туда, где всё было чисто и ясно, где она была их малышкой, и верила, что по-другому нельзя? Что в этой жизни должно быть только так, и никак иначе: счастливые папа, мама и их малышка. Без содрогающегося от похоти дядюшки Сэма, трахающего папу под яблонево-вишневой сенью, без испуганных маминых глаз, для которой всё это плохо, конечно, плохо, но не смертельно.
— Не называй меня так.
— Я по привычке.
— Прекрати. Ты давно уже от всего отвыкла.
— Мэри, девочка, почему ты на меня нападаешь? Чем-то расстроена?
Злость разрасталась — какого черта ты лезешь туда, где твоё появление в лучшем случае нежелательно?!
— Не изображай участие и заботу, тем более что тебе давно уже всё равно.
— Неправда. Мне никогда не было всё равно.
Усталость сдавила виски наплывом ноющей боли, запах кофе показался отвратительно резким, искусственным, и Мэри ушла,
так и не взяв стаканчик.— Бессмысленный спор. Чего ты хотела? Что означает этот звонок?
— Всё-таки ты расстроена. С Джоном… не всё хорошо?
— С Джоном всё восхитительно: он трахает своего лучшего друга, как когда-то мой любимый отец — своего. И я, так же, как ты когда-то, неплохо с этим справляюсь.
— Мэри… — Голос матери показался ей настолько глухим, будто доносился из-под могильного камня. — Дорогая…
— Ты не удивлена. Хотя, о чем это я? Ты же сразу всё поняла, как только увидела нас вдвоем. Поняла, что у твоей малышки не всё так гладко.
— Да, поняла. И потом мы поговорили с тобой, и кажется… мне показалось, что кое-что изменилось. Ты… ты была добра ко мне. Ты нуждалась…
— В матери нуждается каждое живое существо, а я и есть живое существо. — Горло сдавил неожиданный спазм, и чтобы не разрыдаться, Мэри крепко стиснула зубы. А потом выкрикнула, не контролируя рвущееся отчаяние: — Господи, что тебе от меня надо?!
В ответ раздался лишь тихий вздох. Или всхлип — не разобрать. Мэри не слышала ничего, только грохот крови в ушах, только собственное сердцебиение. Она стояла как вкопанная, сжимая телефон и слабо покачиваясь. Наконец безжизненный голос прошелестел: — Приезжай.
— Куда? Куда ты зовешь меня, мама? В наш славный тенистый сад?
— Нет. Я зову тебя к нам. Я и Кристофер, мы… мы твоя семья, девочка.
— Не говори чушь. У меня давно уже нет семьи. Она сгорела в том чертовом доме.
— Мэри, послушай. Я знаю, что тебе нелегко. Прошу, не отказывайся. Очень прошу.
Голос матери дрожал и срывался, словно вся её жизнь висела на волоске, и волосок этот держали тонкие детские пальчики. Мэри почувствовала это всем сердцем, но ответила холодно: — Не вижу необходимости встречаться с тобой ещё раз. Зачем я тебе?
— Хочу попросить прощения, и для этого мне необходимо видеть твои глаза.
— Что? Что ты сказала? — В это было сложно поверить, но внезапно, на один миг, на один очень короткий миг только это и стало важно. Только эти слова.
Эмма затараторила, всхлипывая снова и снова: — Мы в Италии. Этот неугомонный повар затеял здесь грандиозную авантюру. Погода премерзкая, с неба сыплется какая-то гадость, ветер того и гляди снесет половину крыш. — Она уже откровенно плакала. — Но ведь это только сегодня. Завтра выглянет солнышко… Пожалуйста, приезжай.
Попросить прощения? Правда? Мэри остановилась, недоуменно прислушиваясь к мыслительной лихорадке. Может быть, именно этого ей не хватало все эти годы? Может быть, это и есть ключ ко всему? Прижаться к хрупкой груди и выплакать весь свой ужас, всю свою нелепую жизнь. Тима, его застывшее рядом тело, навсегда отравленное предательством. Благополучного, сытого Тревора, довольного тем, что всё так удачно сложилось: и его дорогие девочки счастливы, и зеленоглазая, гибкая Мэри сладко стонет под ним, не требуя слишком многого. Джона. Джона-Джона-Джона. Тысячу раз Джона — мужа, с которым готовилась дожить до морщин и седин, и которого у неё так неожиданно отняли. Выплакать громко и бурно. А потом оглянуться вокруг.