Не в счет
Шрифт:
— Ты… ты только удержи меня… пожалуйста…
Я прошу, кажется, жалобно.
Прижимаюсь, обхватывая за шею, изо всех возможных сил, вслушиваюсь в ритм близкого сердца. Чувствую тяжесть рук на пояснице, на спине, по которой он ведет. Я дышу им, ловя состояние внутреннего равновесия, которого так давно не хватало.
А теперь вот возникает.
Крепнет, когда Гарин обещает тихо, но уверенно:
— Всегда.
Благодарственное письмо за спасение человека, мужество, героизм, а заодно неравнодушие и активную жизненную позицию
То, что я никого не спасала, вытолкнувший Макар Андреевич мимо ушей пропустил виртуозно и благополучно.
Как и остальные.
Моё шипение, что героизмом, как и идиотизмом, страдал исключительно Измайлов, в принципе никто не слушал. Даже Ивницкая, в которую подушкой, лежа после аварии в их с Артёмом квартире, я запустила.
Вернуться к себе в тот вечер я не смогла.
Измайловское «я тебя терплю» стояло в ушах, а перед глазами так и горела машина. Какие-то секунды или минуты и с ней гореть могли бы мы. Там, на трассе, об этом не думалось, не вспоминалось по пути в больницу, куда Глеба на пару с Лёхой мы всё же затолкали, зато это всё представилось в красках на диване, на котором в плед с головой я завернулась.
Накрылась, сворачиваясь эмбрионом.
Под возгласы Ивницкой.
И спрятанное за бравурностью мрачное предложение Кузнецова намахнуть то ли лечебные, то ли наркомовские сто грамм.
— А повод?
— А мы сегодня так, — Артём, вытаскивая из холодильника запотевшую бутылку и отвечая Польке, хмыкнул ожесточенно-зло, — за жизнь, которая у нас та-кая… весёлая.
Последнее он почти пропел, причём матерно.
А я, сползая с дивана вместе с пледом, согласно вздохнула.
Жизнь воистину была… весёлой. Правда, на душе от этакой весёлости было тошнотворно и блекло-бело, как за окном.
Февраль — уже не праздничный, последний и пепельный по цвету — из всех зимних месяцев давался тяжелее всего. Исчезали из окон гирлянды, разбирали ледовый городок и на предновогодние распродажи в нарядно-украшенные магазины больше не зазывали. Только ставшие никому ненужные ёлки, напоминая о недавнем празднике, сиротливо валялись на помойках.
На них каждый раз смотреть было больно. Казалось ещё сильнее, что конца и края этой, такой же безжизненной, зиме не будет.
Она нескончаемая.
А потому на водку, уже разлитую по стопкам, я согласилась. Опрокинула в себя, ничего не чувствуя и слушая Артёма, который на смене вчера был. Он последние пару месяцев работал на скорой.
— А мы вчера ребёнка в шестёрку увозили, — Кузнецов события очередных суток рассказывал неспешно и коротко.
По-свойски.
Таким образом, когда пояснять, что шестёрка — это детская больница, основная после областной, не надо. Мы знали сами, катались туда на педиатрию. Да и так все больницы города, в которых начали заниматься с четвёртого курса, почти забыв номера корпусов, мы знали. Почти все циклы, которыми мы теперь учились, проходили в них.
— Ногу сломал, а нам обезболить было нечем. Мы же не детская бригада. У нас ничего из того, что им можно, в укладке не оказалось.
Всю дорогу кричал. Мы на подстанцию даже позвонили, а нам — ну, везите быстрее, нельзя колоть…Такое — ни первое, ни последнее, а просто рассказанное, а потому разделенное — запоминалось хорошо. Откладывалось в память, как и многое другое. Почему-то сильнее всего — или только у меня? — цеплялись и оставались в памяти именно крики, слова, что невнятно бормотались или орались с ненавистью.
Они хранились куда лучше, чем картинки или запахи, некоторые из которых, впрочем, тоже на всю жизнь запоминались. И как пахнет, например, кетоацидоз любой медик всегда скажет, не спутает ни с чем.
— Дерьмо в общем, а не сутки, — Артём скривился выразительно, откинулся на спинку стула, закидывая руки за голову. — Мы на станцию даже поесть ни разу не заехали. То алкаша, всего облеванного, из кустов вытаскивали, то бабку, почти два центнера, с инсультом с седьмого этажа без лифта пёрли.
— А родственники помочь?
— Алин, какие на хуй родственники?! Там сын дрыщ дрыщом, он носилки то не удержит. И доча, как мама, только руки заламывала да истерила, под ногами путаясь, чтобы мы аккуратнее несли. А у нас я да Катюха, в которой если пятьдесят килограммов есть, то уже хорошо. Мы по соседям пробежались, ладно хоть мужик один нормальный попался, помог. Я ещё водителю позвонил, так втроем и спускали.
— Не уронили?
— Уронишь их…
— В утешение считай, что на тренировку сходил, железо потягал.
— На хрен такая тренировка, — посыл, разливая по второй и хрустя ещё найденными в холодильнике маринованными огурцами от мамы Польки, Артём выдал от души. — Ещё в полшестого на констатацию смерти вызвали. Сука. Я только покемарить сел.
— Ничего страшного. Ты всю пару на моём плече досыпал, похрапывая, — Ивницкая хмыкнула безжалостно, но посмотрела сочувствующе и бутерброд, сооруженный из чёрного хлеба, сала и чеснока, протянула, перевела взгляд на меня, чтоб вспомнить и обрадовать. — Вам, кстати, с Измайловым фтиза за прогул пламенный привет передала и доклады на послезавтра.
— Счастье-то какое…
— Его, кстати, чё, — Артем, перенимая манеру Польки, поинтересовался живо, — в больничке оставили?
— До утра точно под наблюдением. У него сотряс приличный. Но, думаю, послезавтра на пару явится. К Коротковой хрен не явишься… Вообще, не справедливо. Можно подумать, мы просто так пропустили.
— А разве нет? Вы ведь не умерли, — плечами Ивницкая пожала беспечно, скопировала сразу половину преподов, — так что и уважительной причины пропуска у вас не было.
— Люблю нашу академию…
— А она-то нас как… — Кузнецов, поднимая стопку, протянул мне в тон.
Проникновенно.
И восторженно.
И восторгом этим, стоя на сцене большой аудитории, я через две недели ещё больше наполнилась. Умилилась почти до слёз, пока ректор распинался сколь горд и рад, что такие люди, как Глеб Измайлов и Алина Калинина, обучаются в стенах дорогой и родной академии…
— Калинина, сделай лицо попроще, — Макарыч, стоящий рядом, в бок пихнул незаметно, однако от души.