Не в счет
Шрифт:
— Чего часть?!
— Анамнеза, — распинаться, кажется, вспоминая о том, что мы ныне обязаны информировать и объяснять абсолютно всё, Злата продолжала добросовестно. — Это сведения, которые нужны для истории болезни. В анамнез жизни входит, в том числе и гинекологический анамнез. Мы должны указать не только беременности, но и дату последней менструации и…
— Кому должны? Какую дату?! Слушайте, студентки, вот я сколько раз тут лежала, никто у меня ничего подобного не спрашивал…
Угу.
Енька, не стесняясь в выражениях, такие заявления обычно характеризовала
А я… я выскользнула из палаты, чтобы Анну Валерьевну найти и привести. Не стала тянуть ещё дальше, хотя и так затянула и поздно сообразила.
К нашему возращению Злата уже стояла в коридоре и часто моргала.
— Уведи её в кабинет, — сказали, протягивая ключи, мне.
Зашли в палату.
А Злата, удержав лицо до самой учебной комнаты, растёрла слёзы по лицу уже за закрытой дверью.
— Она на меня так наехала, что никому из соседок по палате таких вопросов не задают, — она, присев на край стола, поданными салфетками глаза вытирала, шмыгала носом, пока по голове, присев рядом, я её гладила и слушала. — А я прикопалась… Сказала, что в истории всё есть, там бы и смотрела, а не приставала тут…
О том, что довести до слёз возможно даже нашу уравновешенную Злату Михайловну, мы узнали именно в тот день. Даже на третьем курсе, ловя, как и все, пересдачи и идя на экзамены с обидной хвостовкой по физкультуре, она не ревела.
А тут…
А пациенты…
О них тоже узналось много нового.
Мы увидели их, настоящих и живых, а не придуманных из условий задач. Кто-то запоминался, кто-то забывался вместе со сданной историей. Кто-то скандалил и посылал куда подальше, кто-то дарил конфеты и говорил: «спасибо».
Кто-то умирал, а кто-то, нарушая режим, уходил сам.
— Да у вас тут вообще не больница, а дом прощаний. Весь город знает, что к вам только помирать можно приезжать, — это, обстоятельно раскладывая все пакеты-сумочки по кушетке, в одно из Женькиных дежурств в апреле объявила Зинаида Васильевна.
Зинаиду Васильевну Маркову как почётного клиента скорой помощи и завсегдатая Аверинской больницы к третьему месяцу работы я узнавала с порога и первой фразы.
Начинала она всегда одинаково.
И потому спросить со всей возможной убийственной нежностью в ответ: «Где ж тогда твои белые тапки, сука?» хотелось уже не только Еньке, но и мне. Только нам в отличие от них всех позволить себе такое было нельзя.
Не позволяли деонтология и вбитое мамой воспитание.
— Зинаида Васильевна, вы в нашем доме прощаний в марте лечились. Я вас в отделение снова не положу, показаний нет, — Женька, привычно не замечая причитаний про её черствость и безразличие, стремительно заполняла журнал посещений приемного покоя. — Вы таблетки пьете?
— Да какие таблетки, деточка? У вас же тут квалифицированного лечения не дождешься! Ни помощи, ни доброго отношения. Никто мне никаких таблеток не прописывал, деточка! Ничего я не пью.
— Зинаида Васильевна, вы у нас последний раз лежали в прошлом месяце, в моей палате, — от убийства Енька всё-таки удержалась, лишь ручку сильнее сжала
и ногой под столом качнула. — Я вам лично расписала всё лечение, объяснила, что и как пить. Где у вас выписка?— Какая выписка?
— От марта месяца.
— Так не было её.
— Я вам её в руки дала.
— Никто мне ничего не давал. Не помню я ничего. У вас тут не больница, а дом прощаний, только помирать…
Наша песня хороша, начинай сначала.
Эту фразу я пела про себя если не каждую смену, то через две точно. Повторяла беззвучно «Телефон» Чуковского, который — я уверилась — ну, вот явно не для детей написал свой гениальный стих.
Нам он подходил куда больше.
Хватало и оленей, и тюленей.
И не только мне.
Красивая фраза — «Я буду лечить людей!» — куда-то делась на четвёртом или чуть позже курсе у многих. Исчез после пары-тройки дежурств и месяцев работы восторженный блеск из глаз. Разбились розовые очки стёклами внутрь.
И Ивницкая из гинекологии в косметологию уйти решила.
— На хрен, спасибо большое, — она, размахивая полупустым бокалом вина, говорила уже нетрезво и горько. — По судам они затаскают, в тюрьму засадят. Мозги бы себе сначала посадили. Не хочу так работать. Не хочу, чтоб за мной по отделению с ножом носились. Писец.
— При Жеке только не сболтни, — я, закинув ноги на спинку дивана и рассматривая перевернутую Польку, попросила ещё разумно. — Он, если поймет, что это за Женькой тут на неделе бегали, найдет и убьет.
— Вот зна-а-аешь, не жалко.
— Жеку жалко.
— Это да, — Ивницкая, подумав, согласилась со вздохом. — Отучусь и уйду. Буду масочки делать, укольчики ставить, по ночам спокойно спать. Чистенько, красивенько, денежно. Никаких дежурств, бомжей, вони и прочей прелести. Они же нам говорят, что мы сами эту профессию выбрали, чё жалуемся? Ну вот, я и выбрала. Не жалуюсь.
— Зато они сколько жалуются.
— А знаешь, — Полька, отставив бокал, до дивана добралась и рядом пристроилась, сложила руки на животе и своей ногой мою легонько пнула. — Я тебе даже завидую.
— Чему?
— Ты не разочаровалась в медицине.
— Ивницкая! — я, пиная её в ответ, расхохоталась громко и от души. — Я ей изначально не была очарована. У меня мама и Енька всю жизнь ярким примером перед глазами маячат.
— О том и речь.
— Только я тоже не была готова, что будет так… сложно.
Или, как обычно нами говорилось, весело.
До слёз весело.
До злых ругательств, через которые выплескивались и собственное бессилие, и отупляющая усталость, от которой не ворочался даже язык и моментально засыпалось в любом положении.
Не просыпалось, когда будили.
И Князева, что к весне перебрался в наш дом, Енька однажды этим напугала. Она, отработав привычные день-ночь-день, пришла и упала, не раздеваясь. Уснула крепко и, как выразился Жека, мертвецки.
— Я домой захожу, а там темно и тихо, — он, едва заметно теряясь под взглядом Аурелии Романовны, рассказывал эту историю в Питере, в который уже по традиции на майские праздники мы улетели.