Не жалею, не зову, не плачу...
Шрифт:
придет их время. Наше было другим. «Есть в нашем времени такая точность, что
мальчики иных веков, наверно, плакать будут ночью о времени большевиков».
Будут плакать и воспевать, ненавидеть и проклинать…
История – мать гражданина. Главное в оценке прошлого – любишь ты свою родину
или ненавидишь. Все архивы, все документы, бумажные и живые свидетельства
освещаются твоим личным к ним отношением. Учёные ломают копья и свои головы,
решая, для чего и как отбирать факты из прошлого, по какой
просто, чёрт вас побери: любишь или ненавидишь? И сразу каждому побуждению,
факту, явлению находится своё место. Что значит для тебя страна – Отечество или
просто место жительства? Твоя она или чужая? Жалеешь ты её или желаешь ей
пропасть? Материалисты мне возразят, любовь, мол, не наука, а эмоции. Но без эмоций
не было, нет и не будет постижения истины.
Нет истины, где нет любви, сказал Пушкин.
Шла война, и народ был настроен нести её бремя дальше. Шла война, и отбоя
родина не давала. Порыв мой крепился и питался историей и поэзией. Как раз в те дни
полковника авиации Покрышкина наградили третьей Золотой Звездой. Не танкиста
наградили, не артиллериста и не пехотинца – летчика. В честь подвигов его будет
сооружён бронзовый бюст и установлен в Москве при Дворце Советов. Спрашивается,
чем я хуже?
Я получил повестку: 30 августа явиться с вещами, и пошел в лагерь проститься.
Лиля оставалась там до конца сборов, до последнего пионерского костра. Добрался как
раз к ужину, к семи часам. Отряды сидели под навесом в столовой. Там была Лиля,
была старшая, Ида Григорьевна и все вожатые, как сговорились. Я не дошёл до навеса
шагов, наверное, тридцать-сорок, как поднялся лёгкий шум за столами, дуновение,
сначала отдельные восклицания, а потом сплошная волна крика, гвалта, дети соскочили
с мест, бросили свои чашки-ложки и все, от семилеток до самых старших, ринулись ко
мне, стоял сплошной рёв, они меня хватали за руки, давя друг дружку, с ними была
просто истерика, какое-то светопреставление, я видел растерянные лица вожатых. «Ва-
ня! Ва-ня!!» – кричал, скандировал звонкий хор. Я не знал, что делать, как привести их
в чувство. Лиля стояла, сцепив пальцы возле горла, и едва сдерживала слёзы.
Почему они так меня встретили? Они знали, конечно, я ухожу от них, уже ушёл, ну
и что? Думаю, у них была легенда обо мне, они создали свой, нужный им образ, как
всегда младшие школьники о старших. Я не знаю, чем заслужил, и не буду искать, чем
– это неуловимо, поскольку неумышленно. Я не старался никогда им понравиться. В
лагере я был счастлив, всё мог и всё делал , а счастливых любят.
Такой встречи у меня больше не было ни с детьми, ни со взрослыми. Наверное, я
изменил себе, от себя такого ушел, возможно… Но мне очень хочется оправдать то
детское ко мне отношение. Я укреплялся
духом, когда вспоминал тот ребячий хор.Человек счастлив любовью других к себе, это верно. Вот пишу я, спустя многие годы, а
в душе так и звенит прощальный клич, гром, грай тех детей в пионерском лагере сорок
четвертого года.
17
Высокий прочный забор, огромные зелёные ворота, на них белилами пропеллер,
звезда и крылья. Отныне моя эмблема. У ворот часовой с винтовкой. Мой часовой.
Сюда мы пришли из военкомата, разномастно одетые, весёлые и чубатые, 60 будущих
соколов. Половина городских, половина сельских из Токмака и Беловодска, из Кзыл-
Аскера и Карабалтов. С Лилей мы простились в лагере, а дома я попросил меня не
провожать – пойду один. Утром сели за стол отец с матерью, Зоя, Валя и я. У порога
стоял отцовский вещмешок. Кстати сказать, всей семьёй, впятером, мы жили
урывками, совсем недолго. Годами не было отца, теперь вот не будет сына. На столе
свёкла с тыквой и по ложке патоки. Сладкой-пресладкой, как моя жизнь дома. Выпили
по чашке чая, отец поднялся, разобрал костыли, развернулся лицом к старой иконе в
углу, перекрестился.
«Ну, иди, сынок, служи верой и правдой, как твой отец служил, как твои деды
служили. Товарищей выручай, отца с матерью не позорь».
Я до сих пор не знаю, что такое «служи верой и правдой», только догадываюсь.
Проводили меня за ворота, стояли, махали, а я шёл по Ленинградской с вещмешком за
спиной, все видели, и вечером улица будет знать: ещё один вчерашний мальчик пошёл
на войну, уже двадцать седьмой год берут…
Часовой крикнул начальника караула, и нас пустили во двор. Вышел строгий
майор, объявил, мы отныне курсанты запасного авиационного батальона авиашколы
пилотов, и представил нам командира взвода, белокурого лейтенанта Смирнова. Он
сделал перекличку, причём не спеша, внимательно каждого оглядывал, затем
скомандовал: «Курсант Щеголихин, выйти из строя!» Я отчеканил два шага перед
собой и – кру-гом! – стал лицом к строю. «Назначаю курсанта Щеголихина моим
помощником. Все приказания его выполнять согласно устава дисциплинарной службы».
Я даже не удивился, всё расписано заранее, куда денешься. (В личном деле была
характеристика от Пролетарского райкома комсомола) Более полусотни совершенно
незнакомых парней, даже Пуциковичей нет, они слиняли в высшее военно-
политическое. С этой оравой я должен ладить, вникать в нужды, хлопотать о питании,
обмундировании, требовать дисциплины, порядка день за днём, месяц за месяцем. Но я
не пасую, я уже не рядовой с первого дня службы. Пришел парикмахер – носатый
армянин в белом халате, с машинкой, позвал всех в курилку, поставил табуретку возле