Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Не жалею, не зову, не плачу...
Шрифт:

превыше всего. В гостях тоже – семьями и только семьями, провозглашался культ

семьи. Не обходилось без вина и водки, как и без анекдотов, обожали Зощенко, он был

их иконой, не считая, конечно, Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина. Я не любил ходить

по гостям, но меня тащили представлять семью. Мне, двадцатилетнему, противен был

взрослый семейно-самодовольный мир, пошлые тошнотворные сборища. Они рубили

мне крылья, урезали мне душу диктатурой бабьих требований: «А вот я ему, а вот мы

ему!» Я

же думал о другом и знал другое: «В любви нет произвола, есть призвание, а в

семье нет призвания, есть произвол». Я мечтал о другом сообществе, я не хотел их

мерок, рамок, насилия. Для того ли я рванулся в другую жизнь, чтобы прокисать вот с

такими? Тяжко мне было, уныло, я сникал от постоянных свидетельств их силы,

рассыпанных в словах, намёках, хихиканьях и угрозах. Неужели я тоже буду вот таким

же рыцарем малых дел, с постоянной готовностью не только самому умереть за

партию, но и других поубивать? Я верил, что нет выше цели, чем великие люди и

великие произведения…

«Подсудимый, имеете ли вопросы к свидетельнице?» – «Не имею». Спокойно

выслушал и не ринулся возражать, уточнять, нюхом чуял, что бесполезно, пусть лучше

так – у матросов нет вопросов. Белле сказали: вы свободны, но она пропустила мимо

ушей и уставилась на меня, будто только сейчас увидела. Прокурор напомнил: можете

идти, а она ноль внимания, стояла, смотрела – вот ее бывший Жека, стриженый, худой,

арестованный, сидит посреди кабинета, а позади конвой. Кажется, она силилась что-то

сказать только для меня. Не сказала. Может быть, больше не увидимся.

Спустя время я спокойно мог вспомнить о ней. И не осуждать. Грешно на излете

лет плохо говорить о семье, но я думаю, мужчины умирают раньше от разных видов

гнёта и прежде всего – от семейного. Нынче «Анну Каренину» надо писать навыворот

– о мужской доле. В старину брак сулил неволю для жены, сколько песен прощальных

у невесты, плачей и причитаний. А сейчас брак – неволя для мужа. Без песен. С

одними инфарктами…

Белла вышла молча. Начались прения сторон. Слово прокурору: подсудимый

нарушил присягу, пытался замести следы. Но, в общем, довольно мягко и попросил

минимум – пять лет. Адвокат просил условно: совершив преступление по стечению

обстоятельств, не встал на путь уголовщины, а пошел учиться, советская

действительность сделала его социально полезным, нет необходимости изолировать

его от общества.

Факты остаются, обстоятельства пропадают. Когда зачитывали приговор, в дверях

сгрудились офицеры трибунала.

«…к восьми годам лишения свободы».

Сорок лет спустя, роясь в старых бумагах, я нашел блёклую повестку: Федоровой

Иветте явиться в трибунал по адресу Панфилова, 101, в здании Казвоенкомата. Старое

это здание напротив банка давно снесли, на том месте (как раз,

где меня приговорили)

поставили мемориальный гранит с письменами о революции, нумерацию домов

поменяли, и я получил квартиру в новом доме по адресу Панфилова, 101. Но всё это

будет потом, а пока – конвой, машина, зеленые улицы, вольные люди Алма-Аты в

летних одеждах – недоступный для меня мир. Не знают они своего счастья, не ценят

своей свободы. Сейчас мне двадцать три, а будет тридцать один, годы самые-самые.

«Ставил я на пиковую даму, а сыграл бубнового туза».

Кованые ворота, надзиратели, тюремный двор и длинный ряд окон с решетками,

за ними стриженые головы одна к одной, как тусклые одуванчики, ждут, сколько дали?

Вся тюрьма знает: сегодня особый день – судный. «Назад руки! Руки назад!» –

командует надзиратель, но я не слушаюсь, для меня окна важнее, оттуда сотни глаз на

тюремный двор, на меня. Поднимаю руку, растопыриваю пять пальцев, сжимаю,

выбрасываю еще три, показательная арифметика. Пусть ты убит приговором, пусть на

тебя орут сзади, изволь показать, так положено. Головы за решеткой исчезают. После

меня провели молодого чеченца, он дважды сыграл в ладушки, потом показал правую

пятерню, а левую приставил короной ко лбу – двадцать пять и пять по рогам

(поражение в правах).

В камере, уже в другой, 18-й, для осужденных, пел на нарах блатной, голый до

пояса, седой и синий от татуировок, сидел, скрестив ноги, сладко кривил лицо и

прикрывал глаза: «Пла-ачь, скрипка моя, плачь, расскажи, как весело живётся,

расскажи ты ей о любви моей, может быть, она ещё вернётся…»

37

Еще прошёл месяц в тюрьме на Узбекской. Я получил последнюю передачу с

запиской: «Все разъехались на практику. Собрали три тысячи, и адвокат поехал в

Ташкент. Вета продала свои «лодочки», Равиль часы «Победа», я вложил пенсию. До

скорого свидания. Мусин Максум».

Спустя полгода ребята написали мне в Сибирь о гибели Макса. «Два события

потрясли наш курс, да и весь институт в этом году. Сначала забрали тебя, теперь мы

схоронили нашего Макса. 19 ноября, в День артиллерии он погиб от бандитского ножа.

Весь институт шел за гробом, а гроб мы несли на руках до самой Ташкентской…» Мы

с ним подружились на первом курсе, жили в одной комнате. После ранения на фронте

он прихрамывал и не мог заниматься спортом, но двухпудовую гирю выжимал легко.

Особым весельчаком Макс не был, но и не унывал, любил простенькие прибаутки: с

деньгами и дурак проживет, а ты попробуй без денег. Всякое бывает – и блоха лает, и

медведь летает. Мы часто сиживали без копейки, голодное было время, хлеб по

карточкам, до обеда мы его весь съедим и зубы на полку. Макс был добычливый, то

Поделиться с друзьями: