«Непредсказуемый» Бродский (из цикла «Laterna Magica»)
Шрифт:
Что касается Бродского, для него «братство» с Оденом выразилось не только в присвоении атрибутов поэта, которые ему были по душе, но и в следовании аффилиациям Одена, которые никак с ним не вязались. Одним из таких присвоений было обращение Бродского из атеиста в христианина, завершенное в рекордный срок.
Скажем, в 1979 году он был все еще атеистом:
Свен Биркертс: «Вы упомянули о божественном вмешательстве. В какой мере это для вас метафора?»
Бродский: «В большой. Для меня это прежде всего вмешательство языка, зависимость писателя от языка».
Но два года спустя он уже убежденный христианин:
Бродский: «Каждый год, на Рождество, я стараюсь написать по стихотворению. Это единственный День рождения, к которому я отношусь более или менее всерьез».
Виталий Амурский: «Этому,
Бродский: «Вы знаете… это самоочевидно. Не знаю, как случилось, но, действительно, я стараюсь каждое Рождество написать по стихотворению, чтобы таким образом поздравить Человека, Который принял смерть за нас».
Виталий Амурский: «Тем не менее, как мне кажется, тема христианства – в традиционном понимании – не обозначена достаточно отчетливо, выпукло, что ли, в вашей поэзии… Или я ошибаюсь?»
Бродский: «Думаю, что вы ошибаетесь».
Что же могло произойти за эти два года? Посмею предположить, обошлось без штормов и бурь. Просто Бродский узнал, что в год его рождения (1940) Оден снова примкнул к англиканской общине, и дал себе зарок писать каждый год по стишку к Рождеству. Начало было положено сочинением философского стихотворения под названием «Новогоднее письмо».
Бродский не держал в секрете того, что сочиняет по стишку к Рождеству. Однако роль Одена в этом решении оставалась в тени. Но, может быть, думала я, имя Одена включено в это имперское «мы», которое было для Бродского визитной карточкой? Комментируя использование таких помпезных слов, как «мы» и «моя светлость» в самом выгодном для Бродского свете, Лосев заканчивает свой комментарий словами: «и тогда появлялись конструкции вроде “к каждому Рождеству этот господин сочиняет стишок”».
Кто же «этот господин», который сочиняет стишок к Рождеству?
На этой ноте я уже готова была поставить точку. Но тут мне по электронной почте пришла запись беседы между Натальей Шарымовой и Владимиром Соловьевым, которую я частично воспроизвожу:
«Знаете, Володя, вроде бы я сделала в бродсковедении одно любопытное открытие. И, кажется, ни по-русски, ни по-английски о том, что я обнаружила, нет ни слова. <…>. Так вот, представляете, Роберт Фрост, начиная с 1929 года до самой смерти, выпускал к Рождеству небольшой буклетик-поздравление, который рассылался друзьям, коллегам, поклонникам и спонсорам. Этот проект начался по инициативе сотрудников издательства Holt, Rinehart and Winston, которое издавало книги Фроста. Кто-то из начальства позвонил Джозефу Блюменталю, владельцу Spiral Press, типографии с превосходной репутацией. Для этого первого буклета Блюменталь выбрал – похоже, сам, не ставя Фроста в известность – стихотворение “Christmas Trees”, написанное в 1920 году. Тираж – 250 штук. Роберт Фрост увидел у кого-то это поздравление и попросил типографа, с которым впоследствии подружился, прислать ему несколько буклетов. Так началось их сотрудничество <…>. Последнее поздравление было напечатано в 1962 году и разослано примерно за месяц до смерти поэта. Тираж – 16 555 штук».
Дальше Шарымова делает предположение, что Бродский мог видеть этот буклет еще до эмиграции, так как Фрост мог послать его в Россию по следам встречи с Ахматовой, Чуковским и Евтушенко в Москве и Ленинграде. Мне же представляется это маловероятным. [43] Но Шарымова может быть права, предполагая, что, став частью американского литературного истеблишмента, Бродский мог узнать о фростовской традиции. И в этой связи любопытно другое ее воспоминание.
«Бродского как-то в Нью-Йорке спросили, был ли он на выступлении Роберта Фроста 1962 года в Пушкинском Доме.
43
Визит Фроста в Россию подробнейшим образом запротоколирован Стюартом Л. Юдаллом, американским министром внутренних дел, в статье “Robert Frost’s Last Adventure” (New York Times, 11 июня 1972 года); и Ф. Д. Ривом, поэтом и переводчиком, в книге “Robert Frost in Russia” (1964 и 2001). Ни о каких рождественских буклетах там не было речи. Что касается возвращения Фроста в Штаты, оно было омрачено его провальным отчетом о полуторачасовой беседе с Хрущевым накануне Карибского кризиса и состоянием здоровья (Фрост умер в январе 1963 года).
– Нет, – ответил Иосиф, – я был в это время в тюрьме».
В тюрьме Бродский, разумеется, не был, но, судя по воспоминаниям Владимира Уфлянда (замечает Наталья Шарымова), Бродский все же был на этом выступлении вместе с Уфляндом.
Как объяснить эту амнезию?
Поверить в то, что Бродский мог забыть о встрече с Фростом, в Ленинграде, невозможно, тем более что от него Людмила Сергеева узнала подробности
встречи Фроста с Ахматовой. [44] Но не мог ли он спустить тему на тормозах, опасаясь расспросов о выступлении Фроста? Ведь в 1962 году Бродский вряд ли знал что-либо о Фросте. Мне возразят, указав на литературный источник.44
Сергеева, Л. Об Анне Андреевне Ахматовой. Воспоминания с комментариями // Знамя. 2015. № 7.
«Как вы впервые столкнулись с поэзией Фроста?» – спросил Бродского Соломон Волков.
«Это смешная история», – ответил Бродский и рассказал о своем знакомстве с рукописными переводами Андрея Сергеева и, в частности, со стихотворением «Сто воротничков» (“A Hundred Collars”). Он принял это стихотворение за апокриф какого-то московского гения. И лишь прочитав его в подлиннике в 1962 году, он понял, что это был, конечно же, Роберт Фрост. [45]
45
Волков, С. Диалоги с Иосифом Бродским. М.: Эксмо, 2006. С. 94.
Но насколько достоверна эта дата?
Стихотворение «Сто воротничков» было переведено Сергеевым по заказу журнала «Иностранная литература», возможно, в связи с предстоящим приездом Фроста в 1962 году. [46] И в лучшем случае Бродский мог прочитать его в русском варианте. Мне скажут, что английский текст он мог получить у того же Сергеева. Но с Сергеевым Бродский познакомился лишь в 1964 году.
Тут есть еще один нюанс.
Запись диалога о Фросте (глава 5) заняла у Волкова три года (с 1979 по 1982). Так что ни подготовка вопросов, ни сочинение ответов не были спонтанными. Но даже при таком раскладе Бродский умудрялся давать противоречивые ответы. В частности, в ответе на следующий вопрос мысль о том, что он читал Фроста в оригинале, уже забыта. «Облегчила ли работа в северной русской деревне понимание поэзии Фроста как фермерского поэта?» – спрашивает Волков и получает такой ответ: «Вообще в Союзе я три года прожил в сильной степени под знаком Фроста. Сначала переводы Сергеева, потом с ним знакомство, потом книжка Фроста по-русски. Потом меня посадили». [47]
46
Журнал «Иностранная литература». М., 1962. С. 32–39.
47
Волков, С. Op. cit. С. 97.
Так, я полагаю, обстояли дела с реальным знакомством Бродского с Фростом. В России Бродский не мог читать Фроста в оригинале. К слову сказать, диалоги о Фросте, которые занимают в книге Волкова около семнадцати страниц, изобилуют противоречивыми утверждениями, не говоря уже о трюизмах и повторах. Скажем, на странице 98 (см. книгу С. Волкова) Бродский утверждает, что «Фрост – поэт ужаса или страха. Это не трагедийный и не драматический поэт», и на той же странице он настаивает на противоположном: диалог Фроста – это «трагедия в греческом смысле, почти балет». На той же странице он ставит Фросту в заслугу то, что его диалоги фермеров не есть диалоги реальных фермеров, а есть «маски». Однако вымышленная («фиктивная») [48] реальность Эзры Паунда оказывается непростительным грехом.
48
«К стыду своему, я никогда не мог продраться сквозь Cantos», – замечает Волков. «И не надо сквозь них продираться. Их даже руками трогать не надо. <…> на самом деле, это фиктивная реальность», – успокаивает его Бродский. (Волков, С. Op. cit. С. 210.)
Но кто из этих двух поэтов, Оден или Фрост, мог оказать решающее влияние на Бродского? Возможно, Соломон Волков тоже хотел прояснить для себя этот вопрос, посвятив по главе на каждого из этих поэтов. И хотя диалоги об Одене заняли в книге Волкова 32 страницы, а их сочинение растянулось на пять лет, глубоких суждений вы там не найдете. Возможно, причину этого следует искать в том, что Волков сосредоточился на так называемом «мемуарном опыте», позволившем сводить разговор о «великом поэте» к воспоминаниям о его морщинистом лице, беспорядке его жилища, грязных ногтях, скверной репутации и т. д. Но и сам Бродский, кажется, уклонялся от возможности предложить об Одене осмысленный рассказ.