Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В Японии, Валя, тебя ждут, и тебе надо туда съездить. Они, японцы, предполагают пригласить тебя весною, но и осенью, когда у нас холодно, там совсем хорошо, плюс 8—15, есть ещё зелень, мандарины на деревьях. Я один, будучи в гостях у очень умного человека и писателя, сорвал и довёз до Красноярска, вон он на тумбочке лежит, светит, будто позднее солнышко.

Плохо мне стало лишь в одном месте, в Хиросиме, это опять же из-за романа, который горит, ворочается во мне. И ещё я очень тяжело пережил два местных землетрясения, видимо, колебания эти очень вкрадчивые, совсем не жуткие, сшевелили контузию в голове и череп мой раскалывало, я уже не мог уснуть более, а на сон и без того мало времени оставалось, и под конец очень устал.

Работал много, два-три выступления, встречи, разговоры, да и выпивки, пусть и слабые, по нашим масштабам. В разговорах, в

отличие, скажем, от поляков, японцы скорее любопытны и умеют слушать, а враждебности нет. Лишь один раз где-то что-то коснулось нашей демократии, но я их, япошек, тут же сокрушил, сказавши, что сам я рядовой и беспартийный, а жена у меня коммунист и старший сержант...

Сразу же моя Марья представилась, наверное, в кожаной куртке и галифе, персонажем из жуткой трагикомедии под названием «Оптимистическая», которая, наставив на меня маузер, сквозь зубы спрашивает: «Хочешь ли ты ещё комиссарского тела?», и япошки жалостно заморгали, примолкли озадаченно, им из их патриархального семейного уклада такие инсинуации совсем недоступны, уму ихнему непостижимы. Слово это, «инсинуации», я заимствовал из репертуара одного пермского журналиста, он, как напьётся бывало, а пил часто и много (потому и помер рано), всё бывало плакал: «Вот у тебя отец или дед твой коммунист, а мой даже в профосюзе не побывал...» И чуть чего — кулаком по столу, очками сверкнёт и, как ему, поди, казалось, гаркнет: «Всё это инсинуации, ёптьвою мать!..» Что сие слово означает, он так, по-моему, и не успел выучить. Да и я тоже.

Дак вот, «инсинуаций» с награждениями я пережил много. У меня были великие минуты в жизни, связанные с награждением, светлые минуты, можно сказать: Это когда мне за выбитый на Днепре глаз вручали медаль «За отвагу» — самая моя дорогая награда, самая памятная. Я утерял от неё ленточку и колодку, а сама медаль жива до сих пор, и я ею горжусь. Более мне гордиться нечем, может, ещё тем, что изо всех своих сил я берёг свою солдатскую честь и шибко бы слукавил, если б сказал, что сберёг её совсем без пятен, однако многим и многим даже этого сделать не удалось — сохранить хоть дальний уголок души в чистоте и почтении к своим друзьям, к маме, к бабушке и к деду.

Ну-с, Валентин, я тоже чувствую тебя рядом, всего пятьсот вёрст (япошки ахали и хохотали от души, услышав о таком «пустяковом» для нас расстоянии), и тоже живу и держусь твоей незримой поддержкой и теплотой. Ещё очень люблю Николая Николаевича Яновского и Валю Курбатова. Слава богу, что мы не одиноки, хоть снаружи, слава богу! И ещё я очень люблю эту проклятую работу. Пробовал бросить — не могу. И вот нонче, после болезни, накатал четыре рассказа, два уже успел отделать и один отдал в «Новый мир», другой в «Юность». Карпов хочет ставить рассказ в юбилейный номер, я ему говорю, не надо, не юбилейный автор, а он тоже, как пермский журналист, хорохорится, надену, говорит Геройскую Звезду, погоны полковничьи и пойду по инстанциям. Ну, если уж с таким безобидным, на мой взгляд, рассказом надо ходить по инстанциям, то дела наши совсем плохи.

Однако не всё ж в письме, кое-что оставлю и для разговору. Если Харуко-сан объявится весною или летом, предупреди меня заранее и я, взявши за бок свою, тоже кривоногую, сан, рвану к тебе. Харуко-сан, прощаясь, сказала на чистом руссом языке: «Я и мус будем ссясливы...», и нам будет повод повидаться.

Хочу в этом году написать ещё три рассказа и доделать черновики в романе, пройтись по сценарию «Где-то гремит война» (трёхсерийный, телевизионный) хозяйской рукой.

Чем меньше остаётся годов, тем больше хочется сделать. Почаще вспоминай-ка брат мой, не совсем уж и младший, об этом и ещё о том, что весь душевный неуют, вся депрессия и даже хвори сгорают в нашей надсадной работе, сгорают, как бы возрождая из пепла самого тебя более просветлённого и жизнелюбивого или жизнеспособного.

Кудряво сказал и ещё бы кудрявее хотел, да не умею. Желаю тебе работы, работы и не только «унутренней», но и «унешней». Обнимаю тебя, целую, Свете и ребятишкам кланяюсь. С Новым годом! Мир дому Вашему и миру большому — мир! Твой Виктор Петрович

1984 г.

(П.П.Коваленко)

Дорогой Пётр Павлович! (имя-отчество моего отца!)

Прости меня, грешного, — читал твои стихи мало и вразброс. Сейчас вот, после твоего честного и мужественного письма прочёл обе книжки подряд. Нового ничего не открыл и не услышал, но то, что ты поэт органичный, проще говоря, родился со стихом в груди и поэтическим звуком в сердце — это точно.

Очень

много на Руси нашей было и ушло в никуда поэтических дарований. Тут и нужда житейская, и чувство самоуничижения, и давление близких, особенно жён, не желающих верить, что мужик ей попался сочинитель, с которым жить трудно, временами просто невыносимо, да и голодно. Всё же в другой организации судьба твоя, Пётр Павлович, была бы более устроенной и сделал бы ты гораздо больше и лучше в литературе.

Я вспоминаю Костю Мамонтова (сейчас он живёт в Белгороде), он жил в Перми, работал машинистом электровоза. В прошлом фронтовик — пехотинец, вдоволь нанюхавшийся пороху, испивший боли и крови, очень, очень аккуратным почерком, чисто писал стихи в блокнотики, однажды показал их в Пермском Союзе писателей. Стихи были одномерные, плоские, тема войны, как стрела огненная, пронзила их; мысль стихов да и тематика с твоею схожа, и уровень ранних стихов тот же, но стихи в то время были ладны, складны, наивно-доверчивы, изобразительно ярки, как и положено в русской поэзии. Стихи его начали печатать в газетах, альманахах, издали в «кассете», приглашали Костю на все совещания молодых и просто на всякие мероприятия. Приходил он редко, общался мало с кем — работа, семья, желание после боёв, фронта и крови уединиться, спрятаться в себя тоже было явным. В стихах он двигался медленно, внутренняя культура, особенно читательская, его не росла, не развивалась почти, однако стихи становились всё более складными, ладными. И когда зашла речь о приёме его в Союз писателей, мы и не колебались, единодушно Костю приняли в члены Союза такого, какой он есть. Вскоре он уехал из Перми в Белгород. Присылал мне оттудова изредка письма, новые стихи и даже книжки. Он на пенсии уже, но при Союзе, в творческом коллективе — и это очень важно. Важно, что его не отторгли от творческого коллектива, хотя и поругивали, и поучали, а эстеты и плевались...

Этот бесноватый вождь тутошний и его помощники виновны в том, что ты остался на отшибе, сам с собою, и твои литературные задатки (хорошие, на мой взгляд) остались почти втуне. Ты мало реализовался как человек, плохо развит как читатель, поэтические твои рывки из банальностей, повторов, одномерности мысли, разобщённость с движущейся литературой — всё-всё видно в твоих стихах, бесхитростных, но кое-где даже профессионально сделанных. Есть строчки и кусочки, достойные пера больших поэтов, но в большинстве стихи, особенно те, где ты «вылазишь из окопа и шинели», просто вяломысленны, вторичны, самодеятельный поэт не даёт тебе прорваться сквозь себя как профессионалу, за штанины и полы стягивает к тому, что ближе лежит. Ах, как жаль, как жаль!

Разумеется, я замолвлю за тебя при случае слово в Союзе, и это не будет каким-то снисхождением или подачкой, я буду просить за талантливого человека, урождённого поэта, плохо, вяло распорядившегося своим дарованием.

Недавно в Томске приняли в Союз шестидесятипятилетнего поэта. Очень он звучен, лёгок, идёт от народной мелодии, изобразительно действует и музыкально, прямо как волшебник! При приёме его в Союз, естественно, спросили: «Где ж вы раньше-то были?!» — «Да так как-то всё, некогда всё было, жил, работал...»

Наверное, и ты так же скажешь. Но для литератора, для сочинителя, да ещё поэта — главная работа и есть сочинение литературных произведений. Да, литература требует очень много сил, всего тебя без остатка, настойчивости, внутреннего ритма и напряжения жизни и мысли. А «так как-то всё» — это по-русски, конечно, однако совсем непростительно.

Понимаю, что огорчаю тебя своим письмом, да что делать-то? Раз написал на книжке: «Солдат солдату», — давай слушай, терпи и дальше иди. Ещё есть у нас немножко времени...

Кланяюсь. Виктор Астафьев

1985 год

12 января 1985 г.

(М. и О. Сбитневым)

Дорогие Майя! Юра!

Книгу и вёрстку получили. И письма получили. Спасибо! Простите нас за чёрствость или невнимание, уже сказывается изношенность, уже прижимают года, и раздраженность по любому, чаще всего пустячному, поводу тоже даёт себя знать.

Сейчас у нас завал. Жили-то мы на 35 метрах, и мне приходилось шляться, по чужим углам спать, когда приезжали дети и внуки, да и книги, бумаги начали выдавливать из помещения. А тут «подарочек» чусовских братьев - Струков (оба давно покинули сей свет — есть бог-то, есть!) — даёт себя знать: стала сильно болеть ножевая рана в левом лёгком, не хватает воздуху, и плечо, особенно почему-то за столом, в сидячем положении, разваливает.

Поделиться с друзьями: