Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
– Я в россказни о немецких зверствах не верю.
Как бы он поплатился за свое неверие, если бы немцы пришли в Москву! А виновата в неверии Айзенштадтов была советская лживая пропаганда. О Бабьих Ярах, Бухенвальдах и Освенцимах мы узнали много позднее.
Словом, население нуждалось в многообразном заступничестве, моя мать никому не отказывала в просьбах и – чуть что, шла ли речь о человеке, о куренке или поросенке – обращалась в комендатуру. Вот и вся ее деятельность. Коллаборационизм коллаборационизму рознь.
В Перемышле статистика говорит не в пользу «освободителей». «Освободители», ворвавшись в город, бросились в дом столяра Михаила Николаевича Леонова, честного труженика, вывели его на площадь и расстреляли.
Леонов отказывался, когда жители на общем собрании взмолились к нему,
Выбор населения пал на Леонова не случайно – он снискал всеобщее уважение. При немцах он ни на кого не донес, ни с кем не сводил счетов, он только, как мог, защищал интересы населения, улаживал конфликты. За это над ним был учинен самосуд.
Потом начались повальные аресты. Были арестованы не только «полицаи», не только служащие управы, но и члены партии, за которых вступилась моя мать и которых не тронули немцы, – как смели они, пожилые, больные, со стариками родителями и малыми детьми, в последнюю минуту не побежать пешком, меж тем как партийная знать укатывала на машинах? Были арестованы служившие в разных учреждениях писцами, только чтобы хоть что-нибудь заработать. Был арестован и вскоре умер где-то в лагере или в пересыльной тюрьме старый учитель Владимир Федорович Большаков. Арестовали его по двум причинам: во-первых, он организовал церковный хор, но хор этот ни разу не пел, потому что Никольскую церковь, единственную в Перемышле, которую можно было привести в порядок, не успели открыть до «освобождения» Перемышля, а некоторое время спустя советский Ксеркс, о коем я упоминал в начале книги, по фамилии Замулаев, велел древнюю церковь взорвать; во-вторых, Большаков по просьбе населения собрался – но тоже не успел – открыть школу.
Достоевский в записной книжке 1874 – 75 гг. восклицает: «К черту республику, если она деспотизм!» Что бы сказал Достоевский о Союзе Советских Социалистических Республик, если бы узнал, что советские «республиканцы» арестовали старика, отдавшего всю свою жизнь труду на «ниве просвещения», только за то, что этот старик возглавил при немцах церковный хор и провел несколько спевок?..
…Когда я задал вопрос одному перемышлянину: виновата ли хоть в чем-нибудь моя мать, он ответил:
– Ни в чем. В другой стране ей дали бы орден. Ну, а вот советские следователи рассуждали по-иному.
Я не могу не отдать должное тому, кто вел следствие по делу моей матери, и судившему ее военному трибуналу войск НКВД Московского округа.
В городах и селах, отвоеванных у немцев в первые месяцы войны, расправа над теми, кто так или иначе был связан с немцами, чинилась гораздо более свирепая, чем там, где немцы владычествовали несколько лет, и это понятно. В средней полосе России НКВД впервые столкнулся с разнообразными формами такой связи и обрушился на связавшихся всей своей тяжестью. Пересажать пол-Киева или пол-Минска было невозможно. А чтобы похватать служивших в каких-либо учреждениях при немцах в Перемышлях и Тарусах с их малочисленным населением или даже в Калуге, где люди могли отсидеться, просуществовать на то, что они припасли, или обменивая вещи на продукты, где перед многими не успел встать вопрос: голодная смерть или работа в школе, в больнице, в госпитале, требовалось немного времени. Жестокость расправы объяснялась также намерением устрашить еще не отвоеванные города и села: туда, конечно, доползут слухи, как советские войска разделываются за связь с немцами, авось, другим будет неповадно. Суд над схваченными в первые дни творился скорый, в непосредственной близости фронта, по пути следования советских войск.
И все-таки следственные органы и трибунал, не вникнув в дело моей матери, не поняв до конца, кто перед ними, не поняв ее намерений, – иначе они не были бы энкавэдэшниками, – не рубнули сплеча.
Мою мать очень скоро отделили от сотрудников управы и от «полицаев», держали ее в особом помещении, а потом выделили ее дело. Следователь сжалился над ней и посадил ее к себе в сани. И вот тут у них началась дискуссия.
Моя мать спрашивала следователя: в чем ее вина? Кто из-за нее пострадал? Ведь она только и делала, что спасала русских людей от смертной казни и просила вернуть им коров, овец, кур.
На это следователь возразил ей, что вот именно в этом ее вина и состоит. Пусть бы немцы
побольше расстреливали и побольше отнимали у населения скота, живности и прочего – тогда население ожесточилось бы, а моя мать способствовала «умиротворению».Я вспомнил об этом споре в 55-м году, когда читал в «Правде» от 27 июля выступление президента США Эйзенхауэра по радио после Женевского соглашения глав правительств четырех держав (Англии, США, СССР и Франции). Эйзенхауэр говорил о «пропасти, отделяющей до сего времени Восток и Запад, пропасти, настолько широкой и глубокой, насколько широки и глубоки различия между индивидуальной свободой и регламентацией, широкой и глубокой, как пропасть, отделяющая идею человека, созданного по образу и подобию Бога, и идею человека, являющегося простым орудием государства».
24 декабря 1941 года военный трибунал осудил Елену Михайловну Любимову не за измену Родине, как других перемышлян, арестованных одновременно с нею, а за сношения с представителями враждебного государства, отчего и приговор был вынесен по тому времени и по той обстановке мягкий: ее приговорили, как в 37-м году Петра Михайловича Лебедева за «антисоветскую агитацию», к 10 годам лишения свободы.
Суд происходил в деревне Юхновского района Смоленской области. Когда мою мать привели после суда под конвоем в избу, бабы, узнав о приговоре, прослезились от радости:
– Голубушка! Это тебе такое счастье… Благодари Бога… Тебе одной жизнь оставили… А то ведь только и слышишь: расстрел да расстрел.
Они имели в виду, главным образом, сельских старост.
Мой земляк прав: в любой стране, освобожденной от немцев англичанами или американцами, моя мать получила бы награду. Но трибунал войск НКВД Московского округа, по крайней мере, отделил мою мать от тех, кто пошел служить в учреждения, созданные немцами, кто поступил в полицию.
Кто же они такие, за редким и случайным исключением?
Это были, главным образом, те, что с весны 38-го по весну 39-го года протомились безвинно в Калужской тюрьме, над кем издевались сотрудники Перемышльского районного отделения НКВД, кого они пытали, кого, как, например, Федора Прокуратова, продержав несколько дней в темной камере, выводили на яркий солнечный свет (это была еще одна из самых слабых мер воздействия), и кто имел счастье досидеть до конца ежовщины и кого выпустили без суда или после суда.
Благодать христианского всепрощения дается не всем. Этими людьми руководило чувство мести. После пережитого они считали своими не русских мастеров заплечных дел, а немцев, ставивших перед собой, среди других целей, цель свергнуть власть этих мастеров. Что у Гитлера его заплечных дел мастера тоже в чести и у власти – об этом они тогда еще не имели понятия.
Задумывались ли мы над тем, почему так много самого разного люда, – вовсе не одни только «бывшие», – оказалось после Октябрьской революции на чужбине? Во Франции образовалось не «болото эмигрантщины», как с чужих голосов попугайничали мы, а целое русское государство. Какое там скопилось обилие умов и талантов!
Задумывались ли мы над тем, почему за границей очутились не только монархист-прогрессист Шульгин, не только октябрист Гучков, но и кадет Милюков, эсеры Чернов и Савинков, участвовавший в убийстве великого князя Сергея Александровича, меньшевик Дан, тенор Смирнов, Шаляпин, Рахманинов, Вертинский, знаменитые мастера балета, Константин Коровин, Бенуа, Добужинский, Репин, Сомов, Малявин, артисты Художественного театра Массалитинов и Чехов, Балиев со своим театром «Летучая мышь», еврейский театр «Габима», адвокат Карабчевский, Мережковский, Гиппиус, Бальмонт, Вячеслав Иванов, философов, Гусев-Оренбургский, Амфитеатров, Бунин, Куприн, Зайцев, Шмелев, Чириков, Наживин, Ремизов, Аверченко, Саша Черный, Тэффи, Дорошевич, Сургучев, Марина Цветаева, Георгий Иванов, Георгий Адамович, Владислав Ходасевич, шахматист Алехин, Нимцович, Тартаковер, Боголюбов, Рубинштейн? И, кстати, сколькие уцелели благодаря тому, что очутились в эмиграции! Гибели оставшихся в России Флоренского, Вавилова, Гумилева, Чаянова, гибели хотя бы четырех таких умов и дарований Октябрьская революция не стоит. Это цена непомерно высокая даже и для более удачной революции, а у нас, как говорил Георгий Авксентьевич Траубенберг, ' воцарилось «хамо-бандитское» правительство и царит по сей день.