Незабудки
Шрифт:
— Вот, Володь, прям, как в гору пошла дорога, вот прям по ней и чеши до старого сосняка. Дальше она к Богданову колодцу уйдет, а ты посредине посадки бери круто вправо. Пересекешь этот сосняк, а за ним чернолесьем иди на просвет. Просвет этот — вырубка, а на вырубке — там тебе и малина…
Просто, но на практике у меня все сложнее вышло. Во-первых, сапоги я одел — тяжеленные кирзовые сапожищи. Дело было как раз после дождя с градом и в лесу так мокро, что без сапог не шагнешь. Во-вторых, дорога к Богданову колодцу на горе еще растроилась. Александр Сергеич про это забыл, для него там одна дорога, по которой всю жизнь ходил. А для меня три! Ну а в-третьих, опять сапоги. Повели они меня не по наезженной голой дороге, на которой при каждом шаге к сапогу еще одна подошва пристает, а по заросшей, травчатой. А по ней сосняки стали попадаться
На вырубку я вышел с совершенно отмотанными ногами, но и про ноги сразу забыл, как увидел голубоватые кусты и как рябят они в глазах от красных точек. И ни-ко-го. «Вот, — думаю, — мой малинник». Кусты эти лепятся вокруг пней и корявых самосевных дубков и осин. Иногда даже смешно: видишь резную дубовую листву и среди этой листвы — ягоды. На тебе — малина на дубе! Ягода зрелая, тронешь кисть — две, три в ладони, одна на землю ушмыгнула для какой-то еще земной твари. А не жалко, после града ее много на земле лежит, но еще больше красуется и светится меж мохнатых голубых листьев. Видно, град здесь несильно прошел. Ягоды то мелкие, суховатые, а то прямо со сливу, от таких в ладони прохлада и заметная тяжесть. У меня не ведро, а скромная кошелка на полведерник и наполняется она легко, и я уже балуюсь, перехожу от куста к кусту, мол, там вон покрупнее, пробую и вообще выбираю. А трава между прочим вокруг кустов примята. Однако я над этим удобством не задумался как-то. Медведи или еще кто мне и в голову не приходили. Ну обмята вокруг кустов трава, значит, так и надо, значит… Да вообще я об этом совершенно не думал. Еще и день был какой-то прямо жемчужный: облака тонкие, лес парит слегка, вырубка высоко и хребет Ямантау тоже голубоватый или сизый даже мерцает в слабосильных лучах. Тихо. Ни одного современного звука… И как он в этой тишине так бесшумно явился, прямо черт его знает? Я аж вздохнул в два дыхания! Ну, не медведь, нет. Человек! Человек на лошади. В лесниковой фуражке без кокарды. Вместо кокарды репей какой-то сбоку. Лошадь тянет его в сторону, но он ее держит и смотрит на меня худым своим профилем зло, вот как петухи, бывает, смотрят. Им, петухам, все равно ведь: что ты и зачем. Раз появился на горизонте — значит враг.
Вот и этот именно так смотрит, но только я его узнаю. Это лесник наш. Лесничим был, но его за пьянку поперли в лесники. Фамилия у него чудная — Маякин. Словом, знаю я его и, успокоившись, говорю:
— Здорово! Работаешь?
— Здорово, — говорит он сиплым полушепотом. Но не так, как здороваются, а как бы он вертит в руках слово: мол, что это еще за штуковина такая — «здорово?». Он с трудом держит лошадь, чтобы стоять ко мне боком (лошадь, видно, не любит его), чтобы не заметил я отсутствия кокарды.
— Здорово… Мы-то работаем, а тут вот шля-аются.
Ну я после такого приветствия еще раз вздыхаю уже в одно дыхание и продолжаю щипать свою малину. А что прикажете делать? Препираться, что ли, с Маякиным? Он ведь немного придурковат и про себя, в мыслях, он о-хо-хо какой начальник. На людях-то он удерживается, а тут, конечно, как удержишься — свидетель одна природа, при ней что угодно можно выкомаривать.
— Шля-аются… Порядочные-то люди на сенокосе, на комбайнах с утра до ночи, а те, которые бездельники — шляются, — сипит он, не трогаясь с места. — Малины им на-да, ягоды им… Покосы вон помяли все. Как после вас косить-то?
Я выпрямляюсь. Ох, как говорить с ним не надо, но уж закипело, уже сам собой говорю:
— Чего привязался, Маякин? Ты, что ли, тут, в пеньках, косить собрался? Или тебе малины после меня не хватит?
— Ту-ут. Тут не косят. Я про покосы говорю. А тут наш малинник.
— Какой еще ваш? Мне Студенов его показал. И вообще, какой он ваш в лесу малинник?
«Чего это я разошелся с ним?» — испуганно спрашиваю себя и молча ухожу в дальний угол, в тот угол, который круто скатывается в овраг и сюда из-за пеньков, чертолома и крутости он на лошади не проедет. Но заморенный его голос странно пронзителен, и здесь он тоже меня достает.
— Ожирели в городу от безделья. Малины им на-да, воздушных ванных им. Вот скоро закон будет, чтоб городским тут не шляться… Чтоб духу не было… — слышу я на прощанье сиплые его директивы.
Уехал.
Я остался сидеть на пеньке взбаламученным. Это, однако, скоро прошло, и вот я просто оплеванный сижу. Ах, как все испорчено. Что же это я спасовал перед ним? Ведь такое во мне кипело… Меня, худого, как жердь, человека, живущего так же трудно, как и большинство нормальных людей, этот хлыщ на лошади, которого из лесников-то скоро попрут, потому что он лодырь несусветный, этот придурок взял да отстегал последними словами. Крутилось ведь на языке: да пошёл ты, зануда!Крутилось, а не сорвалось. Значит? Значит, в словах его правда была? Это ничего, что те порядочные, которые действительно либо неотрывно в поле упираются в железо комбайна, чтобы сварить лопнувший от напряга шов, либо машут они вилами на душной поляне лесного сенокоса, чтобы до дождя успеть убрать чуть подсохшую траву — эти порядочные меня ни в чем никогда не упрекнут. И не отмахнешься:
— А, да придурок же он!..
Не-ет. Правда-то в его словах есть, и есть поговорка: «Выслушай дурака, если он говорит правду».
И выход тут, собственно, один: взял в руки работу — сделай этой работой доброе для неупрекающих тебя порядочных людей. Они говорят: «Писатель он». И только потому, что пишу я чего-то в своем домике у окошка. И они верят, что я дело пишу, а не кляузы какие-нибудь. Боже мой, они ведь верят, что мои писания вдруг да можно будет показать своим детям, и от этого дети станут почему-то в школе лучше учиться или, например, матери помогать. Стариков уважать, наконец. И надо работать так, чтобы, как Студенов говорит: «хоть на пятьдесят процентов» оправдать эту снисходительную, без особой надежды веру в тебя.
Вот вспоминаю: «Работать надо… чтобы каждый нерв буквально трясся от напряжения и радости совершаемого. Чтобы возлюбленное тобой слово застучало в черепную коробку всеми своими звуками, и ты вскочил бы среди ночи с криком: «Пришло!»
Выпал из немощных облаков солнечный свет, упал на темные кусты и засверкали там ягоды. Вот так и мне вдруг все стало ясно.
Почему же он, Маякин, меня уязвил? Да вот потому хотя бы, что два месяца я валял дурака. Причин тому много: то с работы на работу устраивался, то с женой объяснялся… но ни одна в адвокаты не годится. «Ни дня без строчки!» Это-то было. Даже строчки по три на день набежит. Но потения не было. Работы. Глупый это лозунг. Ну а что такое — с женой объяснялся? Небось, когда Томилину Иван Петровичу нужно идти на сенокос, то какие объяснения с женой его остановят. Жена его — Мария Ивановна — золотая женщина, она никогда себе не позволит даже насмехнуться над ним в этот момент. Но представим себе, что у него другая жена, и она его, когда он с граблями и вилами на плече, требует вдруг к ответу: мол, куда ты, навозный домовой, подевал десятку от аванса? Разумеется, он ответит ей так, как я собирался Маякину ответить. И не в силу грубого характера, а просто потому, что сено там ждет, и его по строчке в день (по охапочке то есть) заготавливать не приходится.
Вот какое должно быть отношение к делу, и у меня оно должно быть такое, а иначе — зачем оно тогда вообще?
Я вздохнул в третий раз и шагнул к засветившемуся ягодами кусту. Шагнул и замер. Состоялась все же страшная встреча: прямо из-под ноги утекала в глубь травы толстая, черная гадюка. Не уж. Именно гадюка и именно утекала, как политая на наклонную гладь вязкая жидкость. Безмолвно, без шипа и все же как-то угрожающе. Я довольно спокойно ее рассмотрел, вспомнил, что в августе яд у них ослабевает, и вообще я в надежных кирзовых сапогах, а змеи, между прочим, очень нужны природе.
Но — Маякин? Разве без него задумался бы я так о себе? Ни Сергей Александровичу, ни Иван Петровичу он на дух не нужен, да и никогда не подъехал бы он к ним с такими речами. Он точно выбрал меня и приходится признать — спасибо, Маякин.
Только в виду села я вспомнил, что живую опасную змею я увидел впервые в жизни, а прожил уже немало.
Незабудки
Вике О.
Мы, я думаю, нормально живем. Уж, наверное, пошире всяких Башмачкиных или там Подколесиных из прошлого века. Но, что нервно, то нервно. Однажды разговариваю с женой по телефону. Так себе разговор: мол, весна, потолок пора белить, но в трубке еще и Пугачева наяривала про роман с каким-то Айсбергом, и начинаем мы, представьте, перебрасываться какими-то словесными репьями.