Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Незабудки

Одноралов Владимир Иванович

Шрифт:

— Ты мне цветочка паршивого за всю весну не подарил, — чуть не кричит в итоге жена. — Я к тебе относиться стала иначе.

Тут я по рычажку и хлопнул. Нет, я сказал все же перед этим: мол, надоел я тебе, чувствуется, мол, возьму я дней на восемь командировочку, а ты пока остынь!

— А чего, — думаю, — и правда. Впереди у меня два выходных, командировку мне не даст никто до понедельника, но у меня же дом есть в Елшанке. Прошлым летом на паях с другом-художником заимели мы в Елшанке домик. Вернее — избушку. Осталась там от старушки одной развалюха, и сельсовет нам ее с удовольствием продал. И десятка есть у меня. Та самая, которую по мысли жены должен я был ухлопать на цветы. Коне-е-чно! Прям сейчас я и побежал к чернобровым романтикам колхозных рынков покупать их упитанные, пахнущие чемоданами тюльпаны по «три рубля одын». Не-ет! Кто как, а я на вокзал и в Елшанку!

В городе май и теплынь. По Пришвинскому календарю — весна цвета. Но это там — весна цвета. А в городе — весна пыли. Не любят ее наши девушки. Еще бы! Они и головки помыли особым с ароматом зеленого яблока шампунем, и платья надели легкие, небесных тонов,

но дохнул вдоль проспекта ветер, и летит злая, нахальная пыль на шелковый волос, в ясные глаза и за вырез небесного платья: ужас. Весна пыли, она же и весна шума. Все наши ПМК, СУ, Горкомхозы, будто медведи после спячки, повылезали на свет и крушат, крушат бедный город. Иду вдоль нового забора, а за ним: бум-тум-бум-тум — прямо в голову заколачивают сваю. Забору конец, но разверзлась передо мной траншея, трясется и всех вокруг трясет сумасшедший компрессор и, как змея, шипит и гонит в небо пыльного джинна прорванный шланг. А как по-весеннему рьяно ревут и шпарят во все концы автомобили? Как тормозит рядом просевший до асфальта автобус, поднимая пронзительный поросячий визг, будто его, черта, режут. Иной раз так в сердцах и скажешь: ад! Да то в сердцах, ведь, живем же мы тут, а покой, он, действительно, только снится…

И снился мне этот покой в жарком, как баня, автобусе, и прямо казнью было, когда меня растолкали и вытряхнули из мягкого кресла на распутье, от которого до Елшанки еще десять километров пехать. Я сразу оценил свою глупость. Ведь поехал-то в одной майской рубашке, мол, теплынь! А тут — небо чистое, синее, как сталь, и такой же пронзительный, прямо под мышками режущий ветер. Но что делать? Зачастил я по дороге вдоль зеленого в желтых цветочках склона. Тут же обкричала меня ворона с кривой березы, но, ошпаренный холодом, я и не глянул на нее. «Бишкунак, что ли?» — догадался я. Внезапное это похолодание в расцвете горячего мая — обычное явление в наших местах, да к тому же не город тут, а открытая ветрам дорога. Но дорога-то и не дала пропасть. Догнал меня мотоциклист в стеганке и шапке-ушанке, сам остановился и сердито крикнул:

— Койда барасым? Голова нет — голый ходишь?

— Не ругай, земляк, подвези лучше…

Отпечатал я на майской рубашке его стеганую спину и через долгих восемь минут в свежемороженном виде оказался в центре села. И пока я спускался в нашу низинку к речке, все мне мерещился скрип снега под ногами, Я прошел темную даже весной стену ольхи и сразу почуял отсутствие ветра — тепло горячими пузырьками побежало по телу. А вот он и домик! С ноября плотно закрыты ставни, на месте замок, а значит, и ключ вон под тем сизым и гладким, как лысина, валунчиком лежит вдавленный в землю…

Наша низинка, как ладонь к солнцу, и в ней всегда затишек… Она прогрета, и бишкунак не выдул из нее тепло. Да и небо над ней не пронзительное, густое и пропитанное, кажется, запахом отцветающих черемух. Запах и сам цвет их держится в затишке долго, отчего и не бывает здесь комаров.

Хорошо сидеть просто, глядя на свежую мураву под ногами, на конопушки жарков за оградой, на кружевной шатер старой черемухи над усадьбой соседа. А звуки какие! Слышно переступает и хрумкает травой красный теленок у столба, и гудят над первыми, в большинстве желтыми цветами пчелы… Я раскрыл сначала замотанные проволокой ставни, отколупнул от земли ключ и снял замок. С тяжким вздохом растворилась просевшая, дверь. Погребной дух нетопленного зиму дома окатил снова коротким ознобом. И стало бы тоскливо тут, но солнечные пятна лежали на полу и на стенах, как яркие полотенца, и было так чисто, как оставили перед зимой, но тончайший слой пыли все-таки был, чувствовался пальцами. За мною следом влетел в комнату шмель и бесцеремонно, как сельский гуляка, пошел тыкаться по углам. Видно, он искал место для гнезда и был, стало быть, шмелихой, и нравилось ему поддувало в голландке, но пугал и сердил запах золы. Шмель стал биться в окна, в светлые пятна на стенах и, не найдя выхода, в тяжелом раздумье завис под потолком, гудя все напряженней. И что-то в нем сломалось, он без чувств шмякнулся на пол. Взял я его за крылышки и вынес на травку отлеживаться, а сам занялся делом. Нужно было вынести на солнце одежду и постель — все отсырело, принести воды и поставить чайник, а главное — печь протопить. Печка должна артачиться после долгого бездействия, и разжигать ее надо потихоньку: сначала берестой и бумажным мусором, потом собранными во дворе щепками, потом уж дровами. Дым все же повис под потолком сизыми разводами, но я даже рад этому был: пусть лучше дымом пахнет, чем этот тревожный дух нежитья…

Перед самым закатом я закончил бытовую возню, остановился и прислушался: какая чистота! Вот как вижу я липкие еще листочки на верхушке многоэтажного тополя, так же и слышу: наверху переговариваются две женщины, лязгает затвор колонки и струя воды бьет в дно ведра, потом струя буравит плотную воду, и, кажется, я даже слышу, как падает в ведро последняя капля. Я решил прогуляться пока светло в сторону леса. По дороге меня окликнул сосед — Иван Петрович Томилин. В той же, что и прошлым летом, фуражке, в той же летней стеганке нараспашку.

— Здорово, Владимир, здорово! С женой иль так? — приветствовал он меня.

— Так, Иван Петрович, один пока, — отвечал я.

— Ну-ну. Травку-то во дворе видал? Сберег я вам травку, раз пять из двора коз выгонял. Козы, понимашь, пролезают где-то…

Еще он сказал, что идет дежурить в кочегарку школы-интерната, и на этом мы распрощались.

Обойдя многоэтажный тополь, я остановился на своей дороге — она пропадала в черемушнике, и страшно было войти в него, такой он был: как бы сугробы розоватого теплого снега громоздились на упругих стволах, покачивались и осыпались мелкими, как пороша, лепестками. Я вошел в эти сугробы — и снова: «Ах!» Под белым пологом на земле вижу сочные лазурные цветочки медуницы.

То лазурные, а то — ну прямо аметисты. Вот это меня всегда удивляет.

И не только ведь в цвете дело. Иной кристалл — просто копия нераспустившегося тюльпана или подснежника, а чем не друза — цветок одуванчика или чертополоха? Я когда попал в Афонскую пещеру — просто ужаснулся тому, как похожи так называемые натечные образования на модели мамонтов, медведей и даже человекоподобных существ. Будто природа в тайных своих мастерских проектировала сначала — какими будут живые существа? Но как живая жизнь использовала подземные модели — тайна.

С такими не очень научными мыслями я выбрел к распаханному по край леса полю, в котором, будто остров посреди черной зяби, цвел сиреневый сад. Что это за брошенный, но хранимый все-таки сад был, я знал, и смело наломал там сирени, чтобы поставить в домике для уюта. Конечно, лохматенькие, бархатистые медуницы необычней и трогательнее сирени, но их жалко рвать, сорванные они моментально вянут. А сирень будто и растет для того, чтобы ее обламывали.

Сумерки накатили быстро, и долго держался над нашей лощиной некий полусвет: и звезды уже проклевывались, и деревья вокруг слились в неровную черную гряду, но траву под ногами я видел, как бы потерявшую цвет. Неожиданно ярко защелкал в соседской черемухе соловей. Верно мне сказали, что здесь самое соловьиное в Елшанке место! Соловей сразу зашелся в полный голос, будто родник забил в небе под звездами. Этот соловей оказался запевалой, ему откликнулся целый хор. Десятки их скрестили голоса в небе. Я замер на скамье с обжигающей кружкой чаю в руках, не замечая колючей весенней прохлады. Мягкий запах черемухи, громы соловьиного хора, а когда они все разом смолкали, чудилось, что стучат в темноте их маленькие сердечки. Другой мир. Вот и жена у меня никогда подобного не слышала… Но потянуло влагой, звезды заволокло и соловьи умолкли. Коротко взлаяла, будто отмечая конец концерта, чья-то собака, я замер, чай в кружке остыл.

А домишко согрелся весь. Похрустывала остатками дров печка, и в тепле особенно густо пахла сирень. Впервые я ночевал тут один и ставни поэтому прикрыл, а то еще глянет в окно среди ночи шатучая корова… Я выключил свет, нырнул под одеяло, радуясь, что постель согревает меня. Но какая тьма и тишина какая! Вот и в ушах что-то тоненько и тревожно зазвенело. «Можно бы свет на кухне включить и оставить», — ни с того ни с сего подумал я, но тут же рассердился: «Мальчишка, что ли?» Натянул на уши одеяло и стал спать. Но спать-то и не получилось — уши зажили сами по себе. И даже, кажется, шевелились, прощупывая звуковую пустоту вокруг.

Я ощутил сквозь постель остатнюю зимнюю сырость, и то ли показалось мне, но в домике будто ожил нежилой погребной дух. Уши прямо извелись, отыскивая хоть что-нибудь похожее на знакомые звуки. Ведь в самой спокойной городской квартире или бурчит, как расстроенный живот, унитаз, или тарахтит холодильник, а то и соседи бубнят за стеной, во всяком случае просвистывают мимо, но словно над головой, автомобили. А тут — ну ничегошеньки нет. Домишко, как мертвый, и вокруг все молчит. «Хоть бы кота у Ивана Петровича взял на ночевку, все бы что-то живое в комнате шуршало». И зашуршало. Звон в ушах пресекся и побежал, побежал, кажется, из кухни легкий серебристый шорох. «Хозяйка, что ли, проведать пришла?» — нервно ухмыльнулся я. Да, старухи, соседки мои, болтали, что, мол, как-то не так, неспокойно, что ли, умерла хозяйка, и если не нарисовать на дверях специальных заговорных знаков, то она вполне может прийти проведать. К одру. Но… одр-то этот, то есть кровать, мы сразу отдали бабе Вере, и стоит она у нее в огороде под яблоней, а я на нашем самодельном топчане сплю. А шорох снова побежал, теперь вроде к окну. Так вот, наверное, юбки у привидений шуршат. И будто что-то шевельнулось в комнате — опахнуло меня сиренью. Я вскочил, не успел себя одернуть, и вытаращил глаза в темноту. Шорох замер. Тьма. Печь прогорела, только мутно-кровавый отсвет корчился перед ней. И вот уже старушечий силуэт рисуется перед глазами. Шорох побежал прямо ко мне — я включил свет. Ах, электричество! А если бы на ночь отключили? Комната вмиг стала прежней, теплой, а главное на полу перед топчаном я увидел ее, пойманную светом мышь. Она сидела на задних лапках и смотрела на меня плачущими глазками, будто я-то и повинен во всех ее мышиных бедах. Неожиданно для себя я всхлипнул и рассмеялся, мышь брызнула за печку. «Эх ты, материалист липовый», — выругал себя, но хотя материалистическое сознание и вернулось ко мне, свет я не выключил. Он вроде бы и не мешал, и спать вроде бы расхотелось. Я взял книгу с полки и попробовал читать. Буквы слипались, смысл доходил туго. Мышь не шуршала больше, но тишина оставалась такой натянутой, будто вот-вот сейчас — бабахнет. Ничего, правда, не бабахнуло, но я услышал: кто-то маленький в мягких катанках ходит по чердаку. То ли ходит, то ли мелко, по-воробьиному скачет. «Ну это точно домовой», — иронически подумал я и, стыдно признаться, пожалел, что ни одной молитвы не помню и не умею креститься. Стыдно, конечно. Атеист я или нет? Ну кто там может шастать, кроме домового? Ну, кошка, а может, и птица какая живет. Тут ведь и впрямь другой мир. Вокруг-то не дома, где в каждом окне по человеку, не освещенные всю ночь улицы, не грохочущий на весь город вокзал. Вокруг — шиханы хребта Накас, из пещер которых течет наша речка Елшанка, и глухие пока еще леса в спящих цветах и травах, природа и тайна вокруг! Я решил выйти во двор, освежиться, шагнул в полутьму кухни — и полутьма застонала. Прямо так и застонала: умм-м. Да что же это? Это уж точно никакая не природа. Отчаянно я шагнул еще раз — и снова стон. Господи! Да сколько же еще звуков у этого, домишки? Я догадался, конечно, что это половица стонет, и догадавшись, сломался. Улегся опять на топчан и, прикрыв глаза от тяжелого тусклого света, стал дремать, угадывая шорох мышей, непонятные шевеления на чердаке. Сон все же брал свое, засасывал меня, но страшно не хотелось мне засыпать. И вот…

Поделиться с друзьями: