Незабываемые дни
Шрифт:
— Меня зовут Майка.
— А меня зовут Игнатом.
И они ни о чем не расспрашивали друг друга, — откуда, да кто, да что, да почему оказались тут. Все это было понятно без слов. Он только сказал ей, что она попала в руки полицейского разъезда, которого не заметила, когда вступила в поединок с тремя полицаями… Он и словом не обмолвился о том, как они, два товарища, попали в руки этих людоедов. Потому не сказал, что в такой обстановке не принято об этом говорить. И еще потому, что на сердце тяжелым камнем лежала обида на тот нелепый случай, который привел их в руки этих проклятых душегубов. Они так удачно пробирались из самого Минска. И нужно же было на последнем переходе попасть в такое неожиданное стечение обстоятельств. Связной, к которому они явились, был болен; он не мог их повести сам и порекомендовал другого проводника.
Ветер выл, гудел, всячески пытался сбить с ног, запорашивал глаза сухой снежной пылью. Они бродили часа три и, наконец, поняли, что сбились с дороги.
Ночь встретила их на болоте. Метель не унималась. Случайно наткнувшись на стожок сена, они, еле не падая от усталости, зарылись в него и проспали так до самого рассвета. Утро было тихое, солнечное. Как ни уютно было в сене, но за ночь Мшат и его товарищ так промерзли, что руки и ноги, казалось, совсем одубели. И тут возникла эта предательская мысль: раньше чем пойти, — обогреться. Они натаскали из-под стожка разного лома, взяли охапку жесткой осоки, начали ее разжигать. Промерзшая осока никак не хотела разгораться. Наконец, кое-как раздули небольшой огонек. Густыми клубами повалил сначала желтый дым, потом вспыхнуло пламя. С наслаждением грели руки, ноги, поворачивались к теплу окоченевшими спинами. И так увлеклись этим теплом, что и не заметили, как всю болотную прогалину, на которой приютился стожок, окружили конные полицаи. Игнат успел только сунуть кольт в снег, — сопротивляться было совершенно бесполезно. Надеялись парни и на свои пропуска. Были у них такие документы, будто отпустили их из города на побывку домой на неделю в родное село, которое находится километров за сорок отсюда.
Пришлось пожалеть им, что слишком рано вздумали греться. Желтый дымок костра выдал их врагам. Полицейский разъезд ехал из одной деревни. Это были так называемые хапуны, делавшие облавы на молодежь, которая уклонялась от посылки в Германию. Хапуны потерпели неудачу в деревне и под конец еще наткнулись на партизанскую засаду, потеряли несколько человек. Разъяренные неудачами, они теперь вымещали злобу на неожиданных пленниках. Не помогли никакие объяснения, ни предъявленные пропуска.
— Немецкие рабочие не слоняются по болотам, не ночуют на стогах сена. Вот разберемся сейчас в полиции, что вы за птицы.
И совсем взбесились, когда во время этой возни кто-то ногой нечаянно выбил пистолет из-под снега.
Так совсем неожиданно попали парни в бывшую колхозную конюшню. Было более подходящее для них место в подвале здания полиции, но этот дом сгорел ночью, и сами полицаи никак не могли понять, с чего бы это, по какой причине возник ночной пожар.
15
В щели между бревен проникал скупой солнечный свет.
Стены конюшни, ворота, колючая проволока в небольших окошечках — все это было покрыто густым морозным инеем. С соломенной застрехи над окошками свисали длинные ледяные сосульки. Они переливались на солнце мутным желтоватым светом. Если заглядишься на оконца, а потом отвернешься от них, словно темное бельмо застит глаза, ничего не видишь вокруг. Не видно людей, которые сгрудились кучками, сидят, лежат, плотно приникнув друг к другу, чтобы хоть немножко согреться, сохранить тепло своего собственного дыхания, укрыться от пронизывающей стужи. Она идет, струится то ли от промерзших стен, то ли от гнилой соломы, от которой несет старым слежавшимся навозом. Натужный кашель перекатывается по конюшне из конца в конец, на мгновение затихает, чтобы снова взорваться с удвоенной силой. Тогда совсем не слышно, как бредит девушка, лежащая около самой стены. Ее избили полицаи и бросили сюда еще вечером еле живую. Она никак не может притти в себя и все говорит, говорит, вспоминает про какую-то пряжу, про лен, про теплый платок матери. И вдруг кричит надрывно, страшно:
— Мама моя родненькая, спаси меня от смерти!
На несколько мгновений затихает кашель, все прислушиваются, с отчаянием глядят туда, где хлопочут
около девушки подруги, укутывают ее чем только можно, утешают.Майка прислушивается к порывистому дыханию Игната, Анатоля — так зовут второго хлопца. Своим дыханием она греет платок, чтобы тот стал мягче, вытирает им запекшуюся кровь на щеке Анатоля, поправляет бинт на его голове. Если кто-нибудь из хлопцев застонет, она склоняется над ним, ласкает теплой ладонью, упрашивает:
— Не надо… Держитесь!
А на глаза наплывает влага, закрывает свет. И все силы напрягает Майка, чтобы не поддаться, устоять, не заплакать. Страшны слезы в такую минуту. И она превозмогает эту досадную слабость, стискивает в тугой комок свое сердце, силится мысленно отойти от этих стен, от этих стонов. Ей так хочется подняться над всем этим на какую-то высоту, где можно было бы совсем спокойно пораздумать о всем этом. Оно ведь пройдет, окончится. Может быть, не так уж скоро, но обязательно пройдет… Может, не будет и ее, Майки, но исчезнут эти промерзшие стены, исчезнет ржавая паутина колючей проволоки, смолкнут людские стоны. И может, те, что некогда будут радостно глядеть навстречу солнцу, на голубое цветение льняных полей, на трепетную зеркальную гладь рек; те, что будут счастливо смотреть в завтрашний день, в светлое будущее, быть может, они вспомнят и про нее, про Майку, про девушку, которая встретила в своей жизни семнадцать весен… Только семнадцать! Да, они вспомнят о ней, потому что сердце ее угаснет для того, чтобы они никогда, никогда не видели, не переживали, не слышали и не чувствовали того, что выпало на ее долю. Никогда…
Мысли светлые, как детские мечты, тешили, успокаивали. С потолка свисали гирлянды каких-то трав, стеблей, прошлогодних колосьев. И все это в пышном убранстве инея, искрившегося, когда на него изредка попадал солнечный луч. От этих морозных гирлянд словно теплей и уютнее стало на сердце.
— Как на елке…
Подумала и улыбнулась. А мысли мчались роем, обгоняя друг друга. Вспомнилась мать. А сама она, Майка, еще совсем маленькая. Мать заплетает ей косу розовой лентой. В школу идет Майка, а мороз так и кусается, щиплет и подгоняет. Новогодняя елка в школе переливается феерическими огнями. Майка читает сказку про Мороз-Красный нос…
Мороз-Красный нос…
За морозами весны, лето… Идут чередой Майкины весны. Майка — пионерка… Вот она получает комсомольский билет. Майка Светлик внушает подругам:
— Мы не дети теперь.
Учителя. Школа. Товарищи. Шефство над колхозными фермами. Электрификация. Севообороты. «Комсомольцы, выше урожай!». Сколько дел, сколько захватывающих интересов! И мир раскрывается все шире, шире, и жизнь, кажется, с каждым днем ускоряет свой ход.
— Кого мы выберем в секретари?
— Майку Светлик!
Даже растерялась, вспыхнули щеки.
— Майка Светлик!
Вздрогнула, оглянулась. В раскрытые настежь ворота виднеется кусок холодного неба. Багряные, — видно, вечерело, — низко плыли по небу зимние тучи.
— Майка Светлик! — голос грубый, настойчивый. Встрепенулась: перекличка! С трудом поднялась.
— Ты что, шельма, не откликаешься, когда тебя зовут?
Майка молчит. Тяжело оторваться от светлых видений.
— Ты кто? — спрашивает ее какой-то незнакомый. Это Гниб, начальник полиции.
Медленно отвечает:
— Я работница совхоза.
— Работница? — И его дряблое лицо с синяком под глазом перекашивается от злобы, брызгает слюной и бранью:
— Я не об этом спрашиваю, мерзавка! Ты была секретаршей у комсомольцев? Тебя спрашиваю!
Он орет так, что на его шее синеют жилы и судорожно дергаются морщинистые щеки и скулы:
— Зарежу, если не будешь отвечать!
Рядом с ним стоит пан Ярыга, розовощекий старик. Он уже пришел в себя после ночного переполоха. Стоит, причмокивает, облизывает синие губы.
— Девонька! — говорит он тихо, вкрадчиво, и в голосе его слышится легкая дрожь. — Ну чего ты вызверилась на меня, я тебя не съем. Раз начальник спрашивает, отвечай ему ласково, уважительно. Ему на то и право дано, чтобы спрашивать. Мы и так знаем, кто ты такая. Охота ли тебя расстреливать, такую молоденькую? Ласковой будь, расскажи обо всем, пошлем мы тебя тогда в Германию. Ты ученая: будешь там коровок доить, за козами ухаживать, свинок кормить. Ты скажи нам, по какой такой нужде ты с наганом бродишь? Кто посылал тебя и куда? Ты зачем, зачем, спрашиваю, — тут его тихий говор перешел на крик, — человека моего убила? А?