Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:

В ней заметно сильное колебание в манере письма. Реализма в обрисовке характеров, в речах, в передаче психических движений много; но в общем этот рассказ носит на себе ясную печать того романтического взгляда на прошлую жизнь, который Гоголь проводил во всех своих исторических статьях и планах. Правда, той резкой идеализации типов и того песенного склада речи, которые нас так поражали в «Вечерах на хуторе», мы в «Бульбе» почти не встретим, но пред нами все-таки эпическая поэма, с повышенным тоном и с фигурами не совсем правдоподобных размеров.

Тот, кто пожелал бы в «Тарасе Бульбе» отметить мастерство реального воспроизведения жизни, ее обыденных, но правдивых мелочей, тот мог бы указать на целый ряд художественных страниц. Он вспомнил бы встречу Бульбы с сыновьями, на первый взгляд, дикую по своей грубости, но правдоподобную; он припомнил бы описание светлицы старого казака; пред ним воскрес бы страдальческий образ старухи-матери в ту бессонную ночь, когда она обрела детей, чтобы на заре потерять их. Все сценки, в которых фигурируют евреи, – в сечи, в лагере, в своих столичных конурах, в городской тюрьме – также образец очень реального жанра; наконец, и казнь запорожцев – археологически

верно восстановленная картина.

Но, с другой стороны, несмотря на все эти проблески яркого реализма, повесть «Тарас Бульба» остается все-таки по существу своему одним из самых ценных памятников нашей романтики. Она имеет, бесспорно, все достоинства романтической поэмы. Это все-таки повесть о героях и их подвигах; и сами герои, и их деяния переходят нередко за черту возможного и правдоподобного. Грандиозность размеров в очертании характеров действующих лиц, равно как и в описании событий, бросается в глаза при первом же взгляде. Читатель не получает от рассказа впечатления эпически спокойного и ровного. Он все время тревожно настроен: так подымает его настроение сам автор полетом собственного лиризма или торжественного пафоса.

Припомним, например, как Бульба спешил на выручку взятого в плен Остапа. «Как молния, ворочались во все стороны его запорожцы. Бульба, как гигант какой-нибудь, отличался в общем хаосе. Свирепо наносил он свои крепкие удары, воспламеняясь более и более от сыпавшихся на него. Он сопровождал все это диким и страшным криком, и голос его, как отдаленное ржание жеребца, переносили звонкие поля. Наконец, сабельные удары посыпались на него кучей; он грянулся лишенный чувств. Толпа стиснула и смяла, кони растоптали его, покрытого прахом. Ни один из запорожцев не остался в живых: все полегли на месте».

Припомним также, как умирал этот гигант, когда ему «прикрутили руки, увязали веревками и цепями, когда привязали его к огромному бревну, правую руку, для большей безопасности, прибили гвоздем и поставили это бревно рубом в расселину стены, так что он стоял выше всех и был виден всем войскам, как победный трофей удачи. Ветер развевал его белые волоса. Казалось, он стоял на воздухе, и это, вместе с выражением сильного бессилия, делало его чем-то похожим на духа, представшего воспрепятствовать чему-нибудь сверхъестественной своей властью и увидевшего ее ничтожность». Вспомним, наконец, о последнем подвиге казаков, который они свершили на глазах своего умиравшего атамана. «Казаки достигли бы понижения берега, – рассказывает Гоголь, – если бы дорогу не преграждала пропасть сажени в четыре шириною: одни только сваи разрушенного моста торчали на обоих концах; из недосягаемой глубины ее едва доходило до слуха умиравшее журчание какого-то потока, низвергавшегося в Днестр. Эту пропасть можно было объехать, взяв вправо; но войска неприятельские были уже почти на плечах их. Казаки только один миг остановились, подняли свои нагайки, свистнули – и татарские их кони, отделившись от земли, распластались в воздухе, как змеи, и перелетели через пропасть. Под одним только конь оступился, но зацепился копытом и, привыкший к крымским стремнинам, выкарабкался со своим седоком…» Читая такие и с ними сходные страницы (а их в «Тарасе Бульбе» немало), чувствуешь себя невольным участником деяний какого-то сказочного мира, мира преданий или мифа.

Сам автор не историк, а слагатель новой былины, у которой он иногда даже заимствует обороты речи. «Как хлебный колос, подрезанный серпом, как молодой барашек, почувствовавший смертельное железо, повис он головою и повалился на траву, не сказав ни одного слова», – поет Гоголь совсем старым эпическим складом, описывая смерть несчастного Андрия. Да и весь вводный эпизод об Андрие – сентиментально-романтическая повесть чистейшего стиля, начиная с момента встречи Андрия с незнакомкой, кончая описанием геройской смерти брата полячки, который погибает в схватке с казаками, как бы искупая своей смертью казнь несчастного влюбчивого запорожца. Только необычайная картинность рассказа и драматичность всех положений заставляют нас забыть о том, что эта повесть любви, торжествующей свою победу над долгом и патриотическим чувством – старая сказка, пересказанная бесчисленное количество раз. Все в ней так известно: и неожиданность первой встречи, и робкая затаенная любовь, и ночные свидания, и долгая разлука, и обаяние новой встречи, и забвение всего на свете в объятиях земного блаженства… и все это так субъективно для самого Гоголя, что мы не должны удивляться, если в мечтах Андрия найдем большое сходство с думами самого автора. «Андрий также кипел жаждою подвига, но вместе с нею душа его была доступна и другим чувствам – писал Гоголь как бы на страничке своего дневника. – Потребность любви вспыхнула в нем живо, когда он перешел за 18 лет. Женщина чаще стала представляться горячим мечтам его. Он, слушая философские диспуты, видел ее поминутно свежую, черноокую, нежную. Перед ним беспрерывно мелькали ее сверкающие, упругие перси, нежная, прекрасная, вся обнаженная рука; самое платье, облипавшее вокруг ее свежих, девственных и вместе мощных членов, дышало в мечтах его каким-то невыразимым сладострастием. Он тщательно скрывал от своих товарищей эти движения страстной юношеской души, потому что в тогдашний век было стыдно и бесчестно думать казаку о женщине и любви, не отведав битвы». И одному ли казаку XVII века было стыдно признаться в этих думах – можем спросить мы. Не приходили они ли на ум Гоголю, когда он слушал свои философские диспуты в Нежине? Не о себе ли думал он и тогда, когда описывал прощание казаков с родимым хутором, в который им не суждено было вернуться? «День был серый, – рассказывает Гоголь, – зелень сверкала ярко; птицы щебетали как-то в разлад. Остап и Андрий, проехавши, оглянулись назад. Хутор их как будто ушел в землю, только стояли на земле две трубы от их скромного домика, одни только вершины дерев, по сучьям которых они лазили, как белки; один только дальний луг еще стлался перед ними, тот луг, по которому они могли припомнить всю историю жизни своей, от лет, когда катались по росистой траве его, до лет, когда поджидали в нем чернобровую казачку, боязливо летевшую через него с помощью своих свежих, быстрых ножек. Вот уже

один только шест над колодцем с привязанным вверху колесом от телеги одиноко торчит на небе; уже равнина, которую они проехали, кажется издали горою и все собою закрыла. – Прощайте, и детство, и игры, и все, и все!»

Столько лиризма допускал наш автор в своей поэме, которая при всей правдоподобности в некоторых деталях и в обрисовке психических движений оставалась романтической по своему замыслу, стилю и тону.

Даже в описаниях природы мы подметим старую манеру автора – преувеличивать размеры описываемого и украшать описание богатыми метафорами. Мы, правда, не встретим уже такого блеска метафор, который ослеплял нас в «Вечерах на хуторе», но мы по-прежнему будем далеки от реальной пейзажной живописи. «Степь чем далее, тем становилась прекраснее, – писал Гоголь… – Никогда плуг не проходил по неизмеримым волнам диких растений. Одни только кони, скрывавшиеся в них – как в лесу, вытаптывали их. Ничто в природе не могло быть лучше их. Вся поверхность земли представлялась зелено-золотым океаном, по которому брызнули миллионы разных цветов. Сквозь тонкие, высокие стебли травы сквозили голубые, синие и лиловые волошки; желтый дрок выскакивал вверх своею пирамидальной верхушкой; белая кашка зонтикообразными шапками пестрела на поверхности; занесенный Бог знает откуда колос пшеницы наливался в гуще. Под тонкими их корнями шныряли куропатки, вытянув свои шеи. Воздух был наполнен тысячью разных птичьих свистов. В небе неподвижно стояли целою тучею ястребы, распластав свои крылья и неподвижно устремив глаза свои в траву. Крик двигавшейся в стороне тучи диких гусей отдавался Бог знает в каком дальнем озере. Из травы подымалась нежными взмахами чайка и роскошно купалась в синих волнах воздуха. Вон она пропала в вышине и только мелькает одной черной точкой. Вон она перевернулась крыльями и блеснула перед солнцем. Черт вас возьми, степи, как вы хороши!»

Последнее, несколько комическое, и совсем не в тоне сорвавшееся восклицание позволяет думать, что Гоголь сам не был доволен своим романтическим пейзажем и что он переменой тона хотел настроить читателя менее патетично, но зато более правдиво.

«Тарас Бульба» был данью той восторженной любви, которую Гоголь всегда питал к старине своей родины: это была песнь во славу малороссийской вольницы, героический рассказ о ее богатырях. Все труды Гоголя по истории Малороссии послужили ему материалом для этой сказочной картины, которую он разукрасил, однако, исторически верными деталями, хотя в самом рассказе и не уберег себя от лиризма; но этот лиризм был уже потому неизбежен, что мысль о Малороссии всегда влекла за собой целую вереницу личных воспоминаний писателя.

Как художественное произведение «Тарас Бульба» не открывал никакого нового литературного горизонта: он замыкал собою старое течение и был лишь наилучшим образцом этого старого стиля: Гоголь следовал известной литературной традиции, уже установившейся и очень распространенной. Нельзя, конечно, указать ни на один исторический роман того времени, влияние которого можно было бы проследить на повести Гоголя, тем более, что первоисточники его повести нам известны: мы знаем, откуда он брал сырой материал для своей картины. Но тем не менее, известная зависимость «Тараса Бульбы» от современного ему литературного стиля не подлежит сомнению. При всей своей оригинальности Гоголь не отступил от тех требований, которые романтика ставила историческому роману. Это тем более замечательно, что он имел перед глазами образцы иного литературного стиля в исторических повестях Пушкина – его друга, критика и кумира. Но в настроении и миросозерцании нашего автора «романтическое» было еще настолько сильно в те годы, что оно устояло перед искушением красоты спокойного, ровного, величаво простого стиля, каким Пушкин писал свои исторические романы.

О каком бы роде художественного русского творчества нам ни приходилось говорить, всегда речь сведется к Пушкину: и в данном случае, говоря о судьбах исторического романа, необходимо вернуться к «Арапу Петра Великого» и к «Капитанской дочке».

Оба памятника стоят совершенно одиноко в нашей литературе тех годов. Мы не найдем им предшественников ни у нас в России, ни даже на Западе. Все, что до Пушкина писано в этом роде на русском языке, – ничтожно и не возвышается над уровнем литературной посредственности; все, что писано на Западе – при всех красотах выполнения, – не достигает той художественной простоты, той ясности в замысле и той жизненной правдивости в речах и поступках действующих лиц, которая так поражает нас в исторических романах Пушкина… Не сравним мы с ними ни сентиментальных немецких романов Лафонтена или Мейснера, в которых много чувствительности и мало правды, ни французских романов типа Гюго, Виньи или Дюма – гениально колоритных и патетических, но всегда сбивающихся на сказку, ни, наконец, романов английских – даже таких, как романы Вальтера Скотта или Бульвера, в которых воображения неизмеримо больше, чем в пушкинских рассказах, но в которых опять-таки нет психологической правды в душевных движениях, настолько сильной, чтобы обратить историческую личность в нашего собеседника и нас в его современников. А именно всеми этими качествами и блещет историческая повесть Пушкина. Как иногда художественно-реальная игра артиста заставляет нас забыть о существовании рампы, так иногда историческая повесть творит то же чудо в отношении времени: прошедшее становится для нас действительностью, и почти без усилия фантазии мы начинаем себя чувствовать людьми иного века, потому что видим пред собой живых людей и живую обстановку, в которых соблюдены все условия реальной действительности. Пушкин обладал этим даром заставлять читателя жить прошлой жизнью, и только он один из всех наших писателей имел эту власть над временем, пока «Война и мир» не указали нам его законного наследника.

От «Арапа Петра Великого» до «Войны и мира» мы не имели настоящего исторического романа: у нас процветал роман сентиментальный и роман приключений, которому автор иногда стремился придать колорит той или другой исторической эпохи. К числу таких романов, возросших в 30-х годах до угрожающего количества, принадлежал и «Тарас Бульба»; он был среди них первым по красоте, эффектности и колоритности, в чем всякий может убедиться, кто пожелает сравнить его с современными ему однородными литературными памятниками.

Поделиться с друзьями: