Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:
Неблагоприятна была для повествователя дел житейских и та религиозная восторженность, которая все больше и больше охватывала душу Гоголя. Она его удаляла от земли и несла к небу, и желание видеть небесное здесь, на земле должно было помутить ясность и зоркость его беспристрастного взгляда на раскинувшуюся перед ним жизнь действительную.
Болезненное состояние духа также мало способствовало спокойной оценке реальных явлений и грозило гибельно отозваться на юморе писателя – на этом самом сильном и блестящем оружии его духа.
Наконец, все больше и больше разгоравшееся самомнение, склонность любить в себе не только писателя, но и наставника, должна была, в конце концов, заставить нашего художника-наблюдателя ценить в жизни не столько ее реальную внешность, сколько ее нравственный, внутренний смысл, а потому и стремиться, чтобы этот смысл – вопреки, может быть, правде – проступал наружу в том или другом присочиненном образе или явлении. Пророчество должно было ворваться в хладнокровный
Одним словом, все психические движения мятежной души поэта были за этот период времени (1836–1842) враждебны и неблагоприятны для его таланта юмориста и бытописателя. Но этот талант перед окончательной гибелью собрал все свои силы и одержал победу над враждебными ему настроениями и мыслями художника. Это была последняя победа, за которой последовал упадок. Но никто из читавших комедии Гоголя, его повести, написанные и подновленные за границей, и его «Мертвые души» не мог подозревать, что этот упадок был так неизбежен и близок.
XIV
Суетливая и полная новых ощущений жизнь за границей благотворно отозвалась на литературном труде Гоголя. Отдохнув от неприятных впечатлений последних месяцев своей петербургской жизни, насладившись новизной своего положения как вольного странника, Гоголь очень скоро принялся за работу. За границу он поехал с намерением поработать «с большим размышлением» над задуманным романом («Мертвые души»), начало которого было им написано еще в Петербурге. Трудясь последовательно, хотя и урывками, над этим произведением, Гоголь, однако, не мог на нем сосредоточиться. У него скоро явилось желание пересмотреть и переработать уже написанное, и хотя, как мы видели, он и призывал какую-то моль, которая съела бы все его сочинения, но на самом деле он поспешил оградить их от порчи, подновив их или переделав. Для этой цели он выписал себе из Петербурга оставленные там рукописи и изданные им книги.
Таким образом, литературная работа Гоголя за это время (1837–1842) шла одновременно в двух направлениях: он шел вперед – писал свой роман и делал еще кое-какие попытки разработать новые сюжеты – и одновременно оглядывался назад и исправлял старое. Но если в самом порядке работы никакой системы не было, то в общем направлении этой непоследовательной работы можно заметить очень определенную художническую тенденцию. За весь этот период времени в творчестве Гоголя реализм берет решительный перевес и проявляется во всей своей силе как в новых, задуманных и частью выполненных планах, так равно и в переделках старого. Только к концу этого времени подмечается вновь стремление художника внести в свои творения хорошо нам знакомое субъективно-романтическое настроение, которое сказывается, например, в лирических местах «Мертвых душ» и в последних главах переработанного «Тараса Бульбы». Но прежде чем это настроение заволокло совсем и навсегда душу писателя (а это случилось приблизительно в середине 40-х годов), художник успел в период, о котором говорим мы (1837–1842), создать вновь и закончить несколько образцовых произведений, которые спасли его имя как великого писателя. И все эти произведения были созданы в стиле строгого реализма.
Ознакомимся же поближе с литературной работой Гоголя за это время наибольшего расцвета его таланта – наибольшего потому, что именно в эти годы он довел до художественного совершенства все свои комедии, создал первую часть «Мертвых душ», написал свой самый глубокий по замыслу рассказ «Шинель» и исправил все художественные недочеты двух лучших своих повестей: «Портрет» и «Тарас Бульба».
Первое, что должно отметить в истории развития его приемов мастерства за этот период, – это полную неудачу всех попыток создать что-либо новое в прежнем романтическом стиле.
А Гоголь, живя за границей в 1837–1842 годах, делал такие попытки. Если не считать какого-то грандиозного, неизвестно в чем заключавшегося «Левиафана», над которым он думал в Париже еще в 1836 году – и «священная дрожь пробирала его заранее, и он вкушал божественные минуты», – то бессилие романтического миросозерцания покорить себе его творчество в эти годы лучше всего подтверждается неудачей двух литературных планов, к которым очень лежало тогда его сердце.
Одним из этих планов была задуманная Гоголем «запорожская» трагедия под заглавием «Выбритый ус». Автор обдумывал ее в 1839 году, трудился много и был одно время даже уверен, что она будет лучшим из его произведений. Он стремился запастись и вновь надышаться, сколько возможно, стариной; перед ним, как он признавался, проходили, как прежде, поэтическим строем времена казачества. «Если я ничего не сделаю из этого (сюжета), – говорил
он, – то я буду большой дурак. Малороссийские ли песни, которые теперь у меня под рукою, навеяли его или на душу мою нашло само собою ясновидение прошедшего, только я чую много того, что мне редко случается». Но эти планы оставались планами, и Гоголь признался, что «его труд – нейдет» [224] , хотя, если верить С. Т. Аксакову, говорил, «что драма у него вполне составлена в голове и что ему будет достаточно двух месяцев, чтобы переписать ее на бумагу». Но наш мечтатель, мы знаем, принимал иногда ожидаемое за настоящее. Вдохновение, очевидно, в данном случае изменило художнику. При всей его любви к старине он не нашел в себе прежних сил для ее воскресения в образах.224
Письма Н. В. Гоголя. Т. I, с. 620, 622.
Не хватило у Гоголя силы и на то, чтобы кончить повесть «Рим», с которой у него было связано много самых дорогих воспоминаний. Как должно было развернуться содержание этой повести – неизвестно, так как в том виде, в каком она перед нами, она – недоделанный отрывок без всякого единства стиля. В ней много мастерских жанровых этюдов. Рим в дни карнавала, отдаленная улица вечного города с ее типичными обывателями, чиновниками, мелкими торгашами, носильщиками и факинами, перекрестный разговор уличной толпы, Фигаро этого веселого квартала – Пеппе, – все это описания, образы, силуэты, штрихи, достойные большого мастера… и под итальянской одеждой мы сразу узнаем нашего юмориста. Но этот юморист в своем рассказе хотел показать себя нам и тем восторженным лириком, каким он был в первые годы своей литературной деятельности. В этом смысле «Рим» – запоздалое произведение, которое, вероятно, потому и не было окончено, что художник уже не мог найти в себе прежней силы, которая была нужна не для обрисовки бытовых картин из римской жизни, а для выражения того подъема эстетического и религиозного чувства, каким сам писатель был охвачен, когда жил в Италии. А именно этот-то свой личный восторг перед божественной красотой и намеревался Гоголь излить в своем «Риме». Героем рассказа был не вымышленный князь, упоенный красотой вечного города и Аннунциаты, а сама эта красота, как она воплотилась в природе, в римском народе, в римской красавице и во всех чудесах торжествующего в Риме искусства. Мы знаем, как Гоголь сам был обворожен этой красотой, в которой для него временно потонули все и житейские, и даже религиозные интересы.
Перескажем содержание этой повести, так как она лучше, чем мемуары, письма и изложение фактов, передает то впечатление, какое Гоголь вынес из своей встречи с миром искусства за границей.
Молодой итальянский князь, биографию которого наш автор начал рассказывать, не сразу разгадал эту великую тайну искусства; чтобы оценить всю животворную силу красоты, он должен был пройти через ряд обольщений, тщета которых и могла ему указать на эстетическое созерцание как на верную пристань спасения. И Гоголь заставил своего героя пройти эту школу обольщений, не без намека на себя, конечно.
Прежде чем оценить и понять смысл итальянской жизни, среди которой красота процветает, герой повести должен был присмотреться к быту иных стран, столь гордящихся своей цивилизацией. Только после этого сравнения мог он с чистым сердцем преклониться перед своей родиной и изречь осуждение всем иным интересам, какими живет Европа. Князь немало путешествовал по Европе. «Дикое безобразие швейцарских гор, громоздившихся без перспективы, без легких далей, несколько ужаснуло его взор, приученный к высокоспокойной, нежащей красоте итальянской природы. В немецких городах поразил его странный склад тела немцев, лишенный стройного согласия красоты, чувство которой зарождено уже в груди итальянца. Немецкий язык также поразил неприятно его музыкальное ухо». И очутился князь, наконец, в Париже, в этом вечном, волнующемся жерле, водомете, мечущем искры новостей, просвещения, мод, изысканного вкуса и мелких, но сильных законов, от которых не властны оторваться и сами порицатели их. Он был поражен и увлечен этим вихрем. За всем следил он, за уличной жизнью, за театром, за литературой, за наукой. Жизнь его приняла широкий, многосторонний образ, обнялась всем громадным блеском европейской деятельности, он стал чувствовать себя членом великого всемирного общества. Четыре года прожил он в этом водовороте и… разочаровался. Он увидел, что вся эта многосторонность и деятельность его жизни исчезала без выводов и плодоносных душевных осадков. В движении вечного его кипения и деятельности виделась ему теперь страшная недеятельность, страшное царство слов вместо дел. Опротивели ему и журналистика, и книги, и литература, и театр, и пуще всего политика. Он увидел, что вся французская нация была что-то бледное, несовершенное, легкий водевиль, ею же порожденный. Не почила на ней величественно-степенная идея. Везде намеки на мысли, и нет самих мыслей; везде полустрасти и нет страстей; все не окончено, все наметано, набросано с быстрой руки; вся нация – блестящая виньетка, а не картина великого мастера. Хандра заволокла душу князя; он стал тосковать по Италии и, наконец, вернулся на родину.