Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Николай Васильевич Гоголь. 1829–1842. Очерк из истории русской повести и драмы
Шрифт:

Гоголю на самом деле стало казаться, что не из жизни брал он своих героев, а из собственной души, и, напечатав первую часть своей поэмы, он даже упкрекал себя, что он с ней поторопился; он думал, что герои его не стоят еще твердо на той земле, на которой им быть долженствует, что они еще не отделились вполне от него самого и потому не получили настоящей самостоятельности. На вопрос, почему он не выставлял читателю явлений утешительных и не избирал в герои добродетельных людей, он отвечал, что их в голове не выдумаешь: «Пока не станешь сам, хотя сколько-нибудь, на них походить, – говорил он, – пока не добудешь постоянством и не завоюешь силою в душу несколько добрых качеств – мертвечина будет все, что ни напишет перо твое и, как земля от неба, будет далеко от правды». Так сливалось для Гоголя его «дело» как писателя с делом его души. Поэма становилась в его глазах какой-то очистительной жертвой, и грехи, о которых он говорил в ней, требовали искупления – грехи его героев, а потому и грехи его собственные. Поэма превращалась в историю просветления грешной души и приобретала мистический смысл – тот самый, перед которым Гоголь преклонялся, когда читал великую средневековую поэму Данте [236] .

236

Любопытное сопоставление

«Божественной комедии» с «Мертвыми душами» сделано Алексеем Веселовским в его статье «Мертвые души» – Этюды и характеристики. М., 1894, с. 593–595.

Сам Гоголь хотел быть этим Данте, восходящим от мрака к свету, из ада к небу, и мысль увлечь за собой своих героев, заставить и их путем покаяния из грешных стать если не святыми, то, по крайней мере, людьми добродетельными, могла осенить автора – и он действительно хотел осуществить эту мысль в третьей части своей поэмы. Конечно, и это вторжение религиозной идеи в светский рассказ свершилось не сразу, но оно началось очень рано.

Итак, мы видим, что «Мертвые души» чуть ли не с первых дней их жизни были поставлены в совсем особые условия развития. Работа над поэмой не была для автора работой закругленной, цельной, по вполне обдуманному, законченному плану. Художник, когда начинал творить, не знал, чем он кончит, и, подвигаясь вперед в работе, все расширял и изменял первоначальный общий план своего творения. Целых 16 лет (1835–1852) убил он на его выполнение, не закончил его и накануне смерти все еще носился с мыслью о его продолжении. За эти шестнадцать лет поэма испытала на себе влияние всех разнообразных мыслей и настроений, которые владели тревожной и больной душой писателя, и моральная, религиозная и патриотическая тенденции все более и более подчиняли себе художника.

Гоголь предполагал создать свою поэму в трех частях. Одну он закончил и отделал, другую набросал, о содержании третьей успел только намекнуть при случае. Попытаемся же уловить ту основную мысль, которая должна была связывать отдельные части этого грандиозного замысла. На подробном пересказе его эпизодов и на характеристике действующих лиц этой трагикомедии едва ли есть необходимость долго останавливаться, так как с нашего детства все герои «Мертвых душ» стали нашими добрыми знакомыми.

«Вследствие уже давно принятого плана „Мертвых душ“, – писал Гоголь какому-то анонимному корреспонденту в одном открытом письме 1843 года, – для первой части поэмы требовались именно люди ничтожные… Не спрашивай, зачем первая часть должна быть вся пошлость, и зачем в ней все лица до единого должны быть пошлы: на это дадут тебе ответ другие томы…» Когда Гоголь приступал к созданию своей поэмы, он, быть может, и не был так уверен в том, что герои первого тома «Мертвых душ» должны быть ничтожны именно для того, чтобы эта ничтожность объяснилась после, но как бы то ни было, все действующие лица первой части поэмы оказались людьми ничтожными. Ничтожность – отличительная черта представителей всех сословных групп, выведенных в этом романе. Как и герои «Ревизора», все они не столько порочные люди, сколько именно люди мелкие. По мягкосердечию своему сентиментальный автор и в «Мертвых душах» брал на себя охотно роль их адвоката перед читателем. Выставляя напоказ всяческую грязь человеческой души, всевозможные виды глупости и пошлости, наш моралист спешил сейчас же смягчить это впечатление каким-нибудь нравственным наставлением, которое должно было напомнить читателю о милосердии к грешным и падшим.

Кто главное действующее лицо поэмы? Сам автор признался, что писатели заездили добродетельного человека, что пора наконец припречь «подлеца», и очевидно, что Павел Иванович Чичиков – человек самой сомнительной нравственности, с очень темным прошлым и с некрасивым настоящим. Автор согласен, что это так, но он не сгущает красок; наоборот, он как будто хочет сказать, что Павел Иванович и не способен сделать никакой особенно мерзкой гадости, т. е. жизни ничьей не разобьет умышленно, беззащитного и слабого мучить не станет, чужим несчастьем наслаждаться не будет, даже на клевету не пустится, а только приберет себе все, что лежит плохо, и приберет с сознанием, что поступает не хуже многих других. Как гражданин он – мошенник в полном смысле слова, как личность единичная – он самый обыкновенный представитель очень распространенной морали средней руки, морали безнравственной – но жить другим не мешающей. Автор не остановился, однако, на этой беспристрастной характеристике любезного и обходительного хищника; он нам рассказал всю историю его детства, он объяснил, как и откуда эти хищнические инстинкты Чичикова зародились, и тем самым заставил нас подумать о том, падет ли на Чичикова вся ответственность за его плутни и мошенничества, или часть этой ответственности должно поставить на счет среды, в которой он вырос. Может быть, он потому так дурен, что луч добра и света на него не падал? А к таким лучам он был восприимчив: недаром автор так подробно описал его смущение при встрече с губернаторской дочкой. Не любовь постучалась тогда в его сердце, а именно то томительно-тревожное чувство, которое испытывает человек, когда встречается с другим, душевное превосходство которого над собой чувствует. Конечно, все позы Чичикова перед этой наивной институткой смешны и сам он смешон со своим столбняком, но намерение автора было отнюдь не заставить читателя только посмеяться.

И наконец, Гоголь уже прямо спрашивал читателя, «да подлец ли Чичиков? Почему ж подлец? – отвечал он. – Зачем же быть так строгу к другим? он – просто хозяин, приобретатель».

Приобретение – вина всего: из-за него произвелись дела, которым свет дает название не очень чистых. Чичиков – жертва страсти, и «есть страсти, которых избранье не от человека. Уже родились они с ним в минуту рождения его в свет, и не дано ему сил отклониться от них. Высшими начертаниями они ведутся, и есть в них что-то вечно зовущее, неумолкающее во всю жизнь. Земное, великое поприще суждено совершить им, все равно, в мрачном ли образе, или пронесшись светлым явлением, возрадующим мир, одинаково вызваны они для неведомого человеком блага. И, может быть, в сем же самом Чичикове страсть, его влекущая, уже не от него, и в холодном его существовании заключено то, что потом повергнет в прах и на колени человека перед мудростью небес». Так оправдывал Гоголь своего героя, давая понять, что этот ничтожный человек в конце поэмы лучше, чем всякий добродетельный, убедит читателя в благости Божией. А на первых порах, до разрешения загадки, Гоголь советовал читателю оглянуться на самого себя и спросить: «А нет ли и во мне какой-нибудь части Чичикова?»

Если для Павла Ивановича могли быть подысканы такие смягчающие вину обстоятельства, то для всех его знакомых это было еще легче сделать, так как никакой особенной вины за ними и не числилось. Ко всем к ним автор отнесся очень милостиво, и к дворянам более снисходительно, чем к чиновникам. Конечно, все они опять-таки люди ничтожные, но желчи в нас они не возбуждают. Мы смеемся над ними, нам жаль их, но мы ужились бы с ними без особенных компромиссов с нашей стороны. Что могли бы мы иметь, например, против Манилова,

который был человек «так себе, ни то, ни сё», доверчивого и добродушного Манилова, желающего всегда во всем предполагать лучшее, довольного и самим собой, и женой, и своими сыновьями, которые так преуспели в науках, что знают, в какой стране какой город лучший, – очень любезного человека, который даже кучеру говорит «вы», хотя и не знает, сколько у него в деревне мужиков перемерло. Пусть себе Манилов мечтает о том, как хорошо было бы жить с другом на берегу какой-нибудь реки, потом через эту реку начать строить мост, потом огромнейший дом с таким высоким бельведером, что можно оттуда видеть даже Москву, и там пить вечером чай на открытом воздухе и рассуждать о каких-нибудь приятных предметах и философствовать… Никому от этого никакого вреда не будет.

Ужились бы мы и с Собакевичем, с этим ругателем и кулаком, и удивлял бы он нас только подчас своими животными инстинктами – для ближнего, впрочем, совершенно безвредными. Этот ближний, находясь в подчинении, конечно, мог страдать от соседства Коробочки и Плюшкина, но и Плюшкин, и Коробочка все-таки скорее достойны жалости, чем осуждения. И сам автор, выставляя напоказ всю мелочность их души и все ничтожество их прозябания, спешил предостеречь читателя от поспешного суда над ними. Он познакомил нас с Плюшкиным в иные, счастливые годы его жизни, и мы поняли, что перед нами несчастный человек, отданный в жертву страсти, с которой он бороться был не в силах. С сокрушением говорил автор о ничтожности, мелочности и гадости, до которой мог снизойти человек, и, указывая на это извращение образа людского, советовал нам, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточающее мужество, брать с собой в путь все человеческие движения и не оставлять их на дороге. Он грозил нам этим живым мертвецом и вместе с тем говорил о нем так, что вызывал не отвращение к нему, а слезу участия. Когда же он замечал, что мы начинаем от души смеяться, например, над Коробочкой и только смеяться, он наводил нас на раздумье вопросом: «Да полно, точно ли Коробочка стоит так низко на бесконечной лестнице человеческого совершенствования? Точно ли так велика пропасть, отделяющая ее от сестры ее, недосягаемо огражденной стенами аристократического дома с благовонными чугунными лестницами, зевающей за недочитанной книгой, в ожидании остроумно-светского визита?» И такие вопросы нас невольно располагали в пользу подсудимой. Даже Ноздрева – это сочетание бесшабашности, плутовства и цинизма – Гоголь представил таким добродушным и незлонамеренным, что почти отнял у нас желание на него рассердиться.

Так милостиво обошелся Гоголь со всеми людьми, с которыми свел своего героя, – людьми свободными, без прямых служебных обязанностей. Но к этим же людям, состоящим на службе, – к чиновникам – он отнесся с большей строгостью.

Как «Ревизор», так и «Мертвые души» не заключали в себе никакого политического намека. Ни единым словом сатира не коснулась высших властей, более или менее полномочных, и расправилась только с чинами низшими.

Во избежание всяких предположений или мыслей о современности, все действие поэмы было перенесено в предшествующее царствование, во времена «вскоре после достославного изгнания французов»… Эта мистификация была, конечно, очень наивна, да и не нужна.

Как в «Ревизоре», так в поэме прославлялось недремлющее око правительства: только в «Мертвых душах» оно было повышено несколькими чинами. В комедии трепет нагнал жандарм, присланный ревизором, в поэме чиновникам издали грозила тень нового генерал-губернатора. По адресу единой и руководящей власти был и здесь сказан очень прозрачный комплимент: «Вообще мы как-то не создались для представительных заседаний, – говорил Гоголь по поводу собрания испуганных чиновников у полицеймейстера. – Во всех наших собраниях, начиная от крестьянской мирской сходки до всяких возможных ученых и прочих комитетов, если в них нет одной главы, управляющей всем, присутствует препорядочная путаница. Трудно даже и сказать, почему это; видно, уже народ такой, только и удаются те совещания, которые составляются для того, чтобы покутить или пообедать, как-то: клубы и всякие вокзалы на немецкую ногу».

Вся поэма в смысле благонадежности была образцовой и не могла натолкнуть читателя ни на какое неприятное для власти раздумье, за исключением разве только многострадальной «Повести о капитане Копейкине», которую цензура никак пропустить не решалась и пропустила лишь после значительных уступок со стороны автора. Он неохотно на них согласился, но в конце концов принужден был понизить чином то высокопоставленное лицо, к которому Копейкин – оставивший на поле брани руку и ногу – пришел за правительственной субсидией, должен был подчеркнуть, что гнев начальника объясняется отчасти легкомысленным пристрастием Копейкина к котлетам и иным лакомствам, и в особенности вынужден был смягчить окончание повести. В первоначальной редакции этого окончания рассказывалось, как Копейкин воспользовался советом начальства найти самому себе средства для пропитания: неугомонный искатель справедливости набрал из разных беглых солдат целую банду и стал разбойничать в рязанских лесах. Совсем как «благородный разбойник» старого типа, Копейкин не трогал добра частного и беспощадно грабил все казенное – фураж, провиант и деньги, и обложил в свою пользу даже крестьян, отбирая у них все казенные оброки. Похождения ретивого капитана этим, однако, не кончились. Копейкин, заварив всю эту кашу, бежал в Соединенные Штаты и оттуда написал письмо к самому государю, письмо, в котором объяснял ему, как из защитника отечества он превратился в разбойника. Попутно Копейкин давал царю совет устроить за ранеными «примером эдакое смотрение…», чтобы избежать повторения подобных неприятностей. Царь был великодушен, простил виновного, банду его не преследовал и позаботился об основании инвалидного капитала… Цензура не могла, конечно, согласиться на оглашение переписки Копейкина с государем, и весь этот юмористический – но в сущности очень серьезный – конец повести напечатан не был. И эта повесть была единственным намеком, который Гоголь себе позволил по адресу полномочной власти. Во всех других случаях он набрасывался на ее выполнителей, размеряя и в этом случае силу своих ударов по табели о рангах. Чем выше был чиновник, тем мягче говорил о нем автор, движимый, конечно, не желанием сказать власти что-нибудь лестное, а руководясь соображением, что чем интеллигентнее человек, тем он должен быть и более нравственен.

Таким образом, в «Мертвых душах», не говоря уже о генерал-губернаторе, и губернатор, и высшие чиновники оказались лицами и достаточно порядочными, и милыми, только с некоторыми странностями. Губернатор, большой добряк, любивший вышивать, например, по тюлю и очень искусно делавший кошельки, в общем, был человек очень приятный и обходительный. Таким же добродушием отличался и вице-губернатор, и председатель палаты, и прокурор. Несколько иначе обстояло дело с полицеймейстером, который, кажется, был сродни городничему Сквознику-Дмухановскому, так как, проходя мимо рыбного ряда и погребов, мигал очень значительно; когда хотел полакомиться, звал квартального и шептал ему что-то на ухо, после чего стол его заполнялся всякой закуской; но в сущности и полицеймейстер был человек очень милый, и жил он среди граждан, как в родной семье, наведываясь в гостиный двор, как в собственную кладовую, но пользуясь всеобщей любовью за то, что не был горд и не давал грубо чувствовать своей власти.

Поделиться с друзьями: