Новый Мир ( № 10 2005)
Шрифт:
он думает, что убивает время,
но Время знает, что наоборот9.
(“17 агностических фрагментов”, 15)
Мы не решились бы, конечно, атрибутировать эти строчки Лосева как автопортретные, если бы не прежние его самоаттестации, экспрессивные до чрезвычайности. Было уже всякое сказано — и что “щеки его толстомясы”, и что он “блудливый сукин сын”, “мудак, влюблявшийся в отличниц”, “пьянь на выходных ролях”, “осиполог (то есть специалист по творчеству Мандельштама. — Л. Д .) с сиплой глоткой”, который “пахнет водкой” и “порет бред” (особенно здесь показательно сходство тембральное — “хрипучий
А следующий из “агностических фрагментов”, 16-й, по мрачности с 15-м сходный, дан автором уже от первого лица: “В застенке поясницы костолом. / Он требует признания: ты стар? / Не признабюсь. / Нет, признабюсь! Я стар. / Друзей всех выдаю: да, сговорились / поумирать и умерли”.
“Как я сказал” — лосевская “Senilia”, книга, где возраст стал точкой отсчета и одним из предметов мыслей и наблюдений: “Этот возраст преклонный на деле столбик — / тот распух под старость, а тот усох...”
Это книга убывающего (“убивающего”, как сказано выше) времени: “Грозится крыша ледяным копьем. / Безвременный — день не в зачет, а в вычет...” — читаем мы на последней ее странице, как раз перед мирным финальным двустишием про кофе и кота. И еще: “...хватишься времени — нет его, истекло” (“Город тянется вверх, расползается, строится...”).
Это бухгалтерская книга судьбы, показывающая, что приход расходится с расходом непоправимо: формула “все потеряно” произнесена уже в первом стихотворении, “Финский пейзаж с нами”, а в другом, под названием “Испанский пейзаж с нами”, дано как бы ее продолжение — “и вообще слишком поздно”. И отчет на носу: “...Выйдешь под утро в ванную с мутными зенками, / кран повернешь — оттуда хлынет поток / воплей, проклятий, угроз, а в зеркале / страшно оскалится огненноокий пророк” — вот он где, оказывается! (“Город тянется вверх, расползается, строится...”).
Это записная книжка меркнущей памяти: “Под старость забывают имена, / стараясь в разговоре, как на мины, / не наступать на имя, и нема / вселенная, где бродят анонимы...”
Это книга-синодик: Лосев пишет о мертвом Бродском (“В похоронном дому расшушукалась жизнь-выдвиженка...”, может быть, “Памяти полярника”, “Пирс испарился” и др.), о мертвом Довлатове (“Я видал: как шахтер из забоя...”), о мертвом Сапгире (“Сапгир”).
Это книга для записи сновидений, истолкованию, надо заметить, поддающихся не всегда. Закрыт “Отрывок” (“Лег спать в июне — просыпаюсь в январе...”). Сновидцу не понять (а нам тем более), где происходит дело, — “Литва ли, Закарпатье”, и что там за гость, этот “зверь, одетый человеком”, и что он хочет сообщить на языке, “скрипучем, как санскрит”. Есть “Новоселье” — сон о чьем-то (чьем? кто-то автору, кажется, очень близкий) переселении в новое жилище: из коммунальной “свалки хлама, сортирной вонялки” — в квартиру отдельную. Слишком даже отдельную, безысходно:
...мы прошли в гостиную,
а потом через залу пустынную
в спальню. Но почему одну?
И тотчас планировщик сна
показал: вот еще одна
и еще, спален было много,
много темных комнат для сна...
Тут и Юнг, тут и Блок, его “Ночная фиалка”, сон во сне, сон о сонной избе.
Есть в книге еще и “Прозрачный дом”, тоже как будто несколько сомнамбулический, со смещенными смыслами:
Наверное, налогов не платили,
и оттого прозрачен был насквозь
дом, где детей без счету наплодили,
цветов, собак и кошек развелось...
“Прозрачность” оптическая, оказавшись в соседстве с темой “налогов”, неизбежно прочитывается еще и как “прозрачность” финансовая. Но ведь последняя-то как раз и предполагает налоговую дисциплину. Что этот парадокс значит?
...Но, видимо, пришел за недоимкой —
инспектор ли, посланец ли небес,
и мир внутри сперва оделся дымкой,
потом и вовсе из виду исчез...
Ну да, и “налог”, конечно, иносказателен — это, может быть, время, которое, когда его много, не считаешь, не замечаешь вообще. А потом оказывается, что это было время жизни и его у тебя уже вычли. Не случилось ничего, только все переменилось (по Чехову, что ли: люди обедают, а в это время... и т. д.): “...Не видно ни застолий, ни объятий, / лишь изредка мелькают у окна / он (все унылее), она (чудаковатей), / он (тяжелей), (бесплотнее) она. / А может быть, счета не поднимались, / бог-громобой не посылал орла, / так — дети выросли, соседи поменялись, / кот убежал, собака умерла...” Это не во сне, наяву, всегда, везде, со всеми и с каждым — преобразование бытия в небытие. Закономерное, постепенное. И все равно катастрофическое.
В стихотворении, озаглавленном “2003 год”, ритмически странном, со сбитым дыханием, Лосев эту катастрофичность обнажает. Там есть строки про перепуганного космическими аномалиями медведя, про хромого от рождения, обреченного на гибель олененка, и кажется сначала, что это что-то такое не то экологическое, не то медицинское: “...Я давеча в приемной в клинике сидел и дожидался диагноза. / Вдруг входят трое: / отец, мать, мальчик лет пяти — слепой, / хохочет, тычет бело-красной палкой: „А это что? А это?” / Тяжелая, поджатая, слепая меня затмила ненависть к природе. / А тут еще летят спасаться гуси от наших холодов, / кричат, / как будто ржавые винты мне ввинчивают в сердце”.
Но нет, какая же тут экология, если — “ненависть к природе”? То есть к мироустройству, к естественному ходу вещей, оказывающемуся противным любому естеству. Тут метафизика, “возврат билета”. Вопрос — кому?
Этой пустоте ужаснулся Тютчев: “Природа — сфинкс. И тем она верней / Своим искусом губит человека, / Что, может статься, никакой от века / Загадки нет и не было у ней”. Сфинкс блоковский, тот — с ненавистью ли, с любовью ли — “в тебя” хоть смотрел, а этот — нет. И этого Лосев не любит, пожалуй, еще больше, чем того. От того можно было, в конце концов, в Америку сбежать, а от этого куда? То есть от себя, от возраста, от собственной телесности, столь Лосевым не одобряемой?
Он рисует ситуацию в самом общем виде:
“Отменили высшую меру. / Низшей оказалось / пожизненное заключение / во вполне сносной, однако, камере: / кровать, унитаз, раковина, всегда / большой кусок мыла, / веревка (если чего посушить), / картина — / портрет обитателя камеры / в косых лучах заходящего солнца. / Крюк для картины велик, / зато крепок”.
Тут все показано — и максимум доступной свободы, и необходимый минимум комфорта, включающий “мыло”, “веревку”, “крюк”. Как-то автор уже шутил по этому поводу: “Угоден ли Богу агностик, / который не знает никак — / пальто ли повесить на гвоздик / иль толстого тела тюфяк?”
Здесь, кстати, был хорошо сформулирован принцип отношений с началом трансцендентным, для агностика как будто бы невозможных, но все-таки в каком-то абсурдном модусе существующих. В “17-ти агностических фрагментах” новой книги тема обозначена прямей, но в форме вопроса — скажем так — о небытии Божьем: “Бога нет?” Ответ на это (по-видимому, самого же вопрошающего) звучит утвердительный, то есть невысказанной надежде места не дающий. Потом, как бы из снисхождения, делается поправка, которая, в принципе, ничего не меняет: