Новый Мир ( № 10 2008)
Шрифт:
А здесь она за старшую. И вот
Как жабра незнакомый кислород
Перегоняет, наполняя речью,
И временем, и собственным теплом…
Европа спит, свернувшись под стеклом,
Укутываясь в шкуру человечью,
У ног ее. Но ей-то что с того?
Так далеко, как будто бы его
И нетути — почти что в центре неба —
Круглится
Обрезанный. И одинокий дом
Ветшает и скрипит, и ехать треба…
Она, как рыба сквозь секунд планктон,
Вплывает в сети. И ловит воздух ртом.
Легко ее пергаментное тело.
В нем, матовый, сквозит пейзаж страны.
Она ее боялась, как войны,
Но внутрь зашла — и вот ведь полетела…
* *
*
Холода холодают…
но серый снег
позволяет выбежать
за пределы
тавтологий
тело — не человек
но куда пойдет человек без тела
я в ловушке московских колец кружу
как жучок-древоточец
внутри древесных
время съедено мною
и неизвестно
для чего и кому я принадлежу…
* *
*
…Где дышит, все в жабрах, сырое лицо
Жильца номер ноль из породы жильцов,
Который выходит из ванной
От холода весь деревянный.
…Где смерть измеряет его рамена
И чресла, насколько линейка длинна,
И глаз ее смотрит из слива,
Блестящий и мягкий, как слива.
Она — по хозяйству, а он — просто так,
По жизни. А жизни сквозь медный пятак
Не видно ни решки, ни тушки,
Покуда соседи в орлянку играть
Садятся, чтоб вычесть, кому умирать
На шаткой ее раскладушке.
Говорить
темная
составлена кое-как
собственных согласных кусая мякоть
речь моя родная без языка
и прописи сердце мое царапать
продолжает согласно
кому-чему
только вот не пойму
моему уму
не даются карты ее истоков
значит и не добраться черпнув рукой
не поцокать от счастья разок-другой
будто лампа накаливания дугой
попирая цоколь
В плавнях
Галина Мария Семеновна родилась в Твери, окончила биологический факультет Одесского университета, занималась биологией моря. С середины 90-х — профессиональный литератор, лауреат нескольких премий в области фантастики. В 2005 году в поэтической серии журнала “Арион” вышла ее книга стихов “Неземля”, отмеченная поэтической премией “Anthologia”. Живет в Москве.
Ночами над плавнями стояли сухие грозы, они были видны даже при свете луны, огромной и красной, и Янка боялась, что огненный змей подкрадется незаметно да и подпалит подсохшее сено. Хотя как раз к их подворью мало кто сумел бы подкрасться ночью незаметно, будь то даже огненный змей. Отец, что ни ночь, бодрствовал, вытаскивал из сарая лодку-плоскодонку, а под утро пригонял ее назад, тяжело груженную, так что мелкая волна перехлестывала через борта, и невесть откуда взявшиеся люди, темные и молчаливые, на рассвете сновали меж клубов тумана, заволакивая мешки в сарай. А то сразу грузили их на подводу, и мохноногая низенькая лошаденка, тяжело вздыхая, трогалась с места и исчезала за амбарами, там, где шла в две колеи пыльная дорога. Лето, говорил отец, прихлебывая рыбный суп и отламывая от темной краюхи, самое что ни на есть горячее время, лето кормит зиму… А в последнее время лодка и в плавни уходила не пустая — тихие люди, худые, со сбитыми ногами, с котомками за спиной, приходили вечером и торопливо, виновато ели то, что выносила им Янка или мать, — ели на крыльце, потому что мать не пускала их в дом. А в доме завелись вещи, каких раньше не было; например, часы с кукушкой, которая, выскакивая из своего окошечка с дверками, кричала противным голосом. Серебряный половник. Портсигар с вензелем. Тяжелый гранатовый браслет, который мать надевала теперь по воскресеньям.
Владек-дурачок однажды напугал ее, разглядывая красивую шаль набивного шелка, которую она накинула на плечи. Даже сейчас шаль пахла каким-то чужим запахом, душным, сладким, тревожным.
— Думаешь, твой батя увозит их куда? — сказал он, хихикая. — Перевозит на ту сторону? Вот тебе, Янка, он гроши с них берет, а сам завозит подальше в плавни и — концы в воду. Там, на дне, мертвяки лежат, ох, сколько мертвяков, — говорил он, тараща белые глаза.
— Замолчи, дурень! — сердито закричала Янка, но дурачок только отбежал и теперь хохотал, скаля щербатые зубы.
Янка, хотя и взрослая, расплакалась и побежала к отцу.
— Батя! — кричала она на бегу. — Что он говорит?! Что он говорит такое ужасное!
Батя, узнав, помрачнел, но не рассердился, а погладил по голове жесткой ладонью с мозолями от весел.
— Может, кто так и делает, Янка, — сказал он серьезно, — но я — нет. Грех это. Живые же души. А я не душегуб какой-то. Я честно. Может, им там пощастыть, бедолагам.