Новый Мир ( № 12 2005)
Шрифт:
Во-первых, в отличие от памятных переизданий и публикаций конца минувшего века, все тексты (в том числе довольно известные) даются в новых редакциях, в новой композиции — их заново сверили, практически переподготовили к печати по рукописям из семейного архива. То есть — привели в соответствие с авторским замыслом. Мысль живого, практикующего философа не может отлиться в раз навсегда заданную форму. Чуть ли не идеальным примером тут послужит книга Шпета “Явление и смысл”, опубликованная в 1914 году, а современному читателю известная по переизданию 1996 года. Ее первый издатель М. А. Мамонтов специально подготовил для автора экземпляр, количество страниц в котором по сравнению с прочими типографскими книгами оказалось в два раза больше — за счет пустых страниц, предназначенных для замечаний и исправлений. Страницы пустыми не остались — но только сейчас, в данном издании, мы можем ознакомиться с этим примером дальнейшей эволюции шпетовской мысли, уточняющей и придающей стереоскопичность уже сказанному.
Любое издание, естественно,
Место Шпета в истории русской философии уникально и трагично — причем не только в силу трагических обстоятельств его биографии. Масштаб его личности, вероятно, ощущался всеми современниками — и одновременно воспринимался как нечто чужеродное, невместно раздражающее. Глагол “шпетить”, по Далю, означает “корить обиняками, колоть намеками, оскорблять”. В этом значении он встречается у Державина. Современников, вероятно, оскорбляла именно масштабность его фигуры, универсальность знаний и глобальность философических устремлений. Шпету, автору лучшего очерка истории русской философской мысли, не прощали его насмешливость и высокомерие, чрезмерно суровые оценки философов-современников. Не прощали отрицания им самой возможности существования самостоятельной философской мысли в России — в ее современном состоянии. Но именно с этой жесткостью связаны размах ставимых им перед собою задач, мера его личной ответственности перед отечественной и мировой философией. Впервые публикуемые развернутые планы 3-й и 4-й частей грандиозного труда “История как проблема логики” дают представление об универсальности философских притязаний Шпета. В соотнесении с этим планом и масштабный труд “Язык и смысл”, и знаменитая работа “Герменевтика и ее проблемы” (1918) являются лишь одной (не самой объемной) частью намеченного третьего тома.
Эпистолярный том Собрания замечателен не только очевидной биографической составляющей, но и — в первую очередь — свидетельством удивительной личностной целостности автора. Мы присутствуем при святая святых зарождения и развития философической мысли: проблема формулируется и анализируется тут же, в процессе письма. Это даже не философский дневник, но некий идеальный образец того, что на деле есть философский склад личности. В 1914 году Шпет писал из Геттингена жене Наталии Константиновне, что только так и нужно: писать и думать, иначе проблема “оцветет в уме” — и тогда работа станет тяжестью. Разительный пример античного отношения к самому процессу философствования.
Збигнев Херберт. Стихотворения. Перевод, предисловие, примечания Владимира Британишского. СПб., “Алетейя”, 2004, 256 стр.
Збигнев Херберт. Варвар в саду. Перевод с польского Л. М. Цывьяна. СПб., Издательство Ивана Лимбаха, 2004, 328 стр.
Европейская поэзия ХХ века держится на четырех китах. По алфавиту (чтобы никого не обидеть): Англия (+Ирландия и США), Греция, Польша, Россия. Если с первым и четвертым из китов мы худо-бедно знакомы, то невежество по отношению ко второму и третьему, даже у “продвинутых” отечественных интеллектуалов, порой вызывает оторопь. В блистательном ряду поляков-современников Херберт стоит вровень с нобелевскими лауреатами Чеславом Милошем и Виславой Шимборской. Стоит, ничуть обоим не уступая, — просто премий на всех не хватило. В моем же предельно субъективном сознании имя Херберта неразрывно связано с именем еще одного великого “нелауреата” ХХ века — грека Кавафиса. И дело не только в античной пластике хербертовского верлибра, разительно напоминающего мраморные обломки стихов Кавафиса. Дело в самой позиции человека — поэта, спокойно стоящего посреди хаоса ничтожных повседневных забот, — и хаоса истории, хаоса варварства и броуновских судорог культуры. Осознающего их неразрывную взаимосвязь и взаимообреченность. Осознающего свою неразрывную с этим хаосом взаимосвязь. И деловито, несуетно пытающегося творить из хаоса космос. Не во имя великой цели, не во вселенских масштабах — а просто потому, что ничто иное для него невозможно.
Херберт выпустил свою первую поэтическую книгу в 1956 году, в возрасте 32 лет, — и едва ли не мгновенно стал восприниматься современниками как выдающийся мастер, прижизненный классик. Отчасти это может быть объяснено отношением поэта к словесному материалу: отношению пластическому, скульптурному. В его книге эссе “Варвар в саду” (1964), состоящей из очерков о поездках по Франции и Италии, бросается в глаза пристальное внимание к сугубо профессиональным техническим деталям: из чего изготовлялась краска первобытными художниками пещер Ляско, как складывались камни при строительстве собора, как обтесывалась дорийцами капитель мраморной колонны… Подобное отношение к ремеслу отсылает — через опыт цеховых мастеров Средневековья — к самым истокам зарождения античной культуры.
У него поразительное устройство зрения: глаз, умеющий увидеть, что “прожилки мрамора в термах Диоклетиана — это лопнувшие кровеносные сосуды рабов из каменоломен”, принадлежит человеку, воистину достойному пожать руку Кавафису. Или Вергилию.
И одновременно Херберт — создатель “Господина Когито” (1974), иронического портрета (шаржа? автопародии?) европейского интеллектуала второй половины века. Образ Господина Когито — не “человека мыслящего” (что не только нелегко, но для большинства практически невозможно), но человека, хотя бы “старающегося мыслить”, настолько пришелся по вкусу современникам, что американцы даже предприняли издание журнала “Mr. Cogito”.
Все вышесказанное — практически рекламный крючок, приманка. Читайте, читайте Херберта и сами решайте, кто он: пластический грек или иронический интеллектуал, органичный самородок или тщательно шлифующий детали перфекционист… (К слову сказать: как и у Кавафиса, мастерство Херберта удивительным образом деликатно — он воистину виртуоз самоограничения.)
Он ушел из жизни не так уж давно — в 1998 году.
Именно им в конце 40-х годов было сказано: “очертанья руин смягчают боль” — строка, под которой за честь сочли бы подписаться едва ли не все великие поэты послевоенной Европы.
Томас Венцлова. Статьи о Бродском. М., “Baltrus”; “Новое издательство”, 2005, 176 стр.
Для переводчика стихов Венцловы и комментатора стихов Бродского писать об этой книге почти неприлично — получается этакий междусобойчик. Однако промолчать, не откликнуться на книгу старшего коллеги по цеху и друга — куда более неприлично. Так что рискну.
Практически все статьи, собранные ныне под одной обложкой, хорошо известны. Венцлова был не только другом Бродского, адресатом нескольких его шедевров, но и многолетним исследователем его творчества. На мой вкус — наравне со Львом Лосевым, также другом и блистательным поэтом, — самым значительным из исследователей. Статьи, вошедшие в книгу, писались на протяжении двух десятков лет, и с большей их частью Бродский, вообще-то недолюбливавший филологические штудии по поводу своей персоны, был знаком. При всей своей олимпийскости он, как всякий поэт, хотел быть услышанным. Адекватно прочитанным. И ему редкостно повезло: работы Томаса (наравне с работами Лосева и Чеслава Милоша) являют образец не просто высокопрофессионального, но именно конгениального прочтения. Человеческая близость, дружеское общение с неизбежностью приводят к появлению в текстах эссеистической и мемуарной составляющей. Это естественно: когда Венцлова анализирует посвященные Венцлове же “Литовский дивертисмент” и “Литовский ноктюрн”, ему, в отличие от иных исследователей, нет нужды уточнять детали и разгадывать скрытые коды — он их попросту знает. Но при этом работы Томаса о Бродском принадлежат не только поэту, демонстрирующему предельный уровень понимания, вживания в чужой текст, — но и серьезному филологу с тартуской выучкой. (В скобках: для современной Литвы Томас являет собой приблизительно то же, что для России Бродский, Сахаров и Лотман в одном флаконе, — выдающийся поэт, совесть интеллигенции и выдающийся ученый.)
Хочу еще раз подчеркнуть уникальность этой счастливой возможности быть адекватно прочитанным — возможности взаимной. Недаром Бродский в “Литовском ноктюрне” обращался к Венцлове как к брату-близнецу. Некогда он в предисловии к сборнику Венцловы сравнил “человека, возникающего из этих стихов, с настороженным наблюдателем — сейсмологом или метеорологом, регистрирующим катастрофы атмосферные и нравственные: вовне и внутри себя”. Метафора эта, характеризующая нормальное состояние любого стихотворца, как всякая универсальная метафора, не совсем точна. Голос Венцловы только на первый (поверхностный? романтический?) взгляд представляется звучащим в пустоте. Подобно всякому неоклассику (тому же Бродскому), он нуждается в собеседнике — в том, с кем возможно вести бесконечный подспудный диалог, не опасаясь быть непонятым. И он также находит его в Бродском.
Леонид Чертков. Стихотворения. М., О.Г.И., 2004, 112 стр.
Практически это первая книга стихов умершего в июле 2000 года легендарного поэта. Микроскопические тиражи прижизненных книжек “Огнепарк” и “Смальта” (Кёльн, 1987 и 1997) доступны немногим. Имя Черткова известно больше по словосочетанию “круг Черткова — Красовицкого”, чем по собственно стихам. В “круг”, кстати, входили еще многие: Валентин Хромов, Галина Андреева, покойный Андрей Сергеев, запечатлевший Черткова, как и многих своих друзей, в замечательной прозе. Да и не был этот круг замкнутым — он прекрасно пересекался с питерским кругом поэтов “филологической школы” (с одним из ее основателей, Михаилом Красильниковым, Чертков вместе сидел в мордовских лагерях и вместе выпускал самиздатский сборник “Пятиречие”). С Чертковым дружили, им восхищались едва ли не все заметные поэты московского и питерского литературного андеграунда. Бродский (не думаю, чтобы совсем в шутку) писал: “Любовь к Черткову Леониду / Есть наша форма бытия…” И все-таки куда более Леонид Натанович известен как историк литературы, автор почти сотни статей в “Краткой литературной энциклопедии” (после эмиграции автора их продолжали печатать под псевдонимом Л. Москвин), публикатор первого посмертного собрания стихотворений Константина Вагинова, просто великий знаток и бескорыстный рыцарь литературы.