Новый Мир ( № 12 2007)
Шрифт:
Хотя какая это жизнь! Вот зима прошла, и усугубились беды несчастных изгнанников. Помню, картошка у них померзла, последние десять кило. В сыром жилище иней по углам. Все, что мало-мальски согревает, наворочено на истощенные бренные тела. Недомогающая теперь все время Васильна стынет под жидкой периной и какими-то дурно пахнущими шкурами. Бедный же Иваныч, верой и правдой служивший Российской империи, равно как и Опрятности, и оттого живший с тряпочкой в руках, дабы в любую минуту и в любом месте стереть с лица земли неутомимую коварную пыль, ненавидящий непорядок Иваныч не знал, за что браться, чтобы преуспеть в ролях истопника, прислуги, судомойки, огородного труженика.
А я-то, между прочим, до чего
Вчера мы съели свою последнюю коробочку сардинок, а масло из нее сберегли, чтобы заправить сегодняшнюю чечевицу.
К великому возмущению кота Васьки, который всю свою жизнь считал своей кошачьей привилегией вылизывать сардиночные коробки. Бедный наш старичок научился есть серые кисловатые макароны, но при этом всегда смотрит на нас с укором…
Однако немец нас настиг и утвердился со своими порядками в Мимизане. Но немец так себе, третий сорт, всё старье, крестьяне из Швабии да Шварцвальда. Сидят, бывало, пиво посасывают, прохожим здешним предлагают. Такие безобидные, толстозадые, да все ж нагадили-таки.
22 июня 1941-го, когда где-то там, в России, по которой сходил с ума мой обожаемый хозяин, открылась война. Потому всех проживающих здесь русских до пятидесяти лет цапцарапен — в тюрьму. На всякий случай.
И вот подъезжает к нам грузовик с тремя солдатами, унтером и ранее арестованными русскими. Унтер — Ксении Васильевне: подавай аусвайс. Она ему — нате. Поглядел унтер год рождения Васильны — и лапищу к пилотке: “Пожалте, фрау, в грузовик!”
Я от греха на дерево шасть, подглядываю, что да как. Иваныч-то за домом в огороде мотыжит, ничего не знает, что на улице творится. Васильна голосит ему, мол, немцы меня в тюрьму арестовали. Старик работы прекратил, прислушивается, ничего понять не может: какой арест, какая тюрьма? В ответ трубит Иваныч: “Ты с ума сошла! Это они наверняка за мной!”
А тем временем солдаты рассадили арестованных в кузове по лавкам и уселись сами. Один солдат вдруг углядел меня, страшно развеселился, ногу пистолетом выставил да как гавкнет: “Пук!” Я взъярился, но на всякий случай исчез за стволом. Слышу, загоготали тевтоны. Выглянул. Грузовик стрельнул вонючим дымом и тронулся. Погоди, немчура, скоро допукаетесь! Иваныч говорит, через малое время здесь непременно будут союзники. Они, как я понял, очень страшные, с головы до ног вооруженные, но хорошие, ибо за нас. Вот тогда кое-кто всласть напукается. Сутки не мог я в себя прийти. Нервы стали ни к черту.
Остался бедный Иваныч в одиночестве, как в могиле. Без жены и Маринки, что устрекотала замуж обратно в Париж. Есть нечего. Денег нет. Куда? Чего? Ложись да помирай. А тут еще французы привели ему мальчонку шести годов, сынишку арестованной Васильниной племянницы. И померли бы, наверное, старик и мальчишка, если б не загадочная пища. Стал генерал каждое утро обнаруживать у своего порога посудинку молока с куском хлебца, а то несколько яиц или кусочек сала. И от сей благостыни не померли знаменитый на весь мир вождь Белого Дела и ребенок. Нынче-то можно прочитать, что, мол, неизвестные оставляли тот спасительный провиант. Но эти откровения не для кота Васи: я-то их всех наблюдал. То какая мамзель еще до рассвета придет, молочко оставит, то мусью кусочек ливера к дверной ручке пристроит. Все местные, мимизанские.
Позже понял я, как и мой благодетель, что французы ненавидели германцев, и на том пляс-д-арме мы с французами спелись. Даже флаги у них схожи: у одних полосочки вдоль, у других поперек, а цвета едины.
Господи, что же это были за мучения! Где ж мы так нагрешили? Недавно еще я мог муху на лету скусить, теперь же, обессилев, предаюсь неподвижности. Все более убеждался я в мысли: мы с Иванычем гениальные неудачники и нашим иждивением существуют припеваючи наглые счастливчики.
Боюсь утомить милейшего Ивана Яковлевича, а потому отсылаю любопытствующих к различным печатным изданиям, живописующим наши бедствия и кончины. Слава богу, пришло время, о котором мечтал мой кумир, то есть время, когда большевизм закатил свои нахальные бельмы. Оттого стало возможно страждущим родной землицы душам нашим успокоиться навеки в родных пределах. Ну и слава богу!
Но очень хочется мне позабавить вас одним случаем из времен все той же мимизанщины. Васильне надоело томиться в тюрьме; она возьми да отпиши оккупационному начальству. Через караульных солдат она разузнала имя генерала, полирующего стул в комендатуре германцев в Биаррице. Фамилия моя такая-то, сижу неизвестно за что, или предъявляй обвинение, или давай отпускай. Подпись. Письмецо ушло по назначению. Генерал прочитал, шапку в охапку и собственной персоной в тюрьму.
— Вы кто генералу Деникину?
— Жена.
— Что ж вы, фрау, сразу-то не доложили?
— А меня никто и не спрашивал.
— Эй, кто тут! Отпустить немедля жену генерала Деникина! Шнель, шнель!
— Не пойду.
— Варум?
— Потому что я одна тут по-немецки говорю. Найдите мне замену, тогда другое дело.
Через три дня все сидевшие с Васильной были отпущены.
Немцы — к Иванычу. Машина, генерал, штаб-офицеры, переводчик. Васильна им: мол, без вас обойдемся, сама буду перетолмачивать. Ну, немцы то да се, наше вам, ваше превосходительство, почтение. Что вам ненавистны большевики, то весь мир знает. Что Сталин вам хуже горькой редьки, то очень приятно нашему фюреру. А потому он вам, битте-дритте, предлагает перебраться из этого вашего нищего забвения прямо в Берлин и заняться приведением в порядок доставленного из Праги архива белой армии. Довольствие фельдмаршальское. Комфорт уму непостижимый. Рейхсмарок на счету в банке считать устанешь. А уж ваше любимое занятие книги писать — лучших условий не бывает. Ну как, а, ваше превосходительство?
А где же тут я, кот Василий, спросите вы? Так я вам доложу, что не только присутствовал при сем, но и был участником конфликта. Возмущенный Иваныч демонстративно уселся и мрачно дланью указал немцу: присаживайтесь. Расстегнув шинель, генералишка тявкнул “данке”, шлепнулся на табурет и заложил ногу за ногу: мол, знай наших. Все остальные остались стоять.
Согласно со своими привычками, я впрыгнул на Иванычевы колени и, поджав лапы и обняв себя хвостом, замер. Кожей слышал я, как гнев, словно в домне, клокотал внутри генеральского туловища. Невольно вовлеченный в схватку, я громко и злобно загудел, тем самым подсобляя моему кумиру. Немецкий Аника-воин все тарахтел о нашей невероятной выгоде, снюхайся мы с ихним полоумным фюрером. Васильна еле поспевала за генералишкой, а у меня все вертелось на языке: “Ишь ты, говорок какой объявился! Мы таких говорков сшибаем с бугорков!” Иваныч же, глядя в глаза расходившемуся тевтону, машинально гладил меня по спине. Гладящая ладонь сильнее, чем обычно, ехала от головы к хвосту и заметно дрожала. Между прочим, я догадывался — кумир мой, ей-богу, хорошо понимал по-немецки. Ведь он отлично образован в этой своей Академии штаба Генерального, но, отвергая все немецкое, делал вид, что по-ихнему ни бельмеса.