Новый Мир ( № 12 2007)
Шрифт:
Слушал, слушал немца Иваныч, все слегка так кивал головой и вдруг отнесся к Васильне:
— Спроси у него, это приказ или предложение?
Немец аж вскочил:
— Пфуй, пфуй! Какой может быть приказ! Разумеется, это предложение!
Видно, забыв обо мне, Иваныч резко поднялся, а я, не успев сгруппироваться, шмякнулся спиною об пол и юркнул под старенький наш диванчик. Из пыльной поддиванной темноты завыл
— Тогда я останусь здесь! — донесся до меня голос Иваныча.
Немец не отступал: коли его превосходительству угодно чудить, так айн, цвай, драй — и оккупационная власть делает из теперешней невозможной нашей жизни бланманже.
— Благодарю вас, мне ничего не нужно, — отчеканил мой генерал.
Тут, судари мои, я позволю себе, быть может, глупейшее заключение. Да что с меня возьмешь, я ведь всего-навсего животное. И правду сказать, что позволено Зевсу, не позволено коту. Я вот о чем…
Вот люди. Отчего это они все воюют друг с другом? Снюхались, скажем, сегодня русский с немцем и давай тузить француза. А завтра француз с русским вдруг неразлейвода и давай совокупно грызть немчуру. То немец с итальяном поцеловались, докликались до япошки и ну втроем долбить англичана, русского да сунувшегося в кучу-малу далекого американа. И уж нет никакой возможности понимать драчунов помене, разных там польских, румынских, мадьяров, болгар или грецких драчунов. Вдруг испаны сами с собой передрались, и все иные скопом кидаются защищать одни левых испанов, другие правых, и такой лай над миром стоит, такая шерсть и кровяные клочья летят, аж небу тошно.
Ну чего это Иваныч так прилепился к французам-то? Картавые все. В нос говорят, будто насморк у них вечный. Почище нас, грешных, за юбками ухлестывают да целыми днями дурацкие шары катают. Немцы, вишь ты! Ну, немцы. Знавал я ихних котов. Манер приличных у них, надо признать, маловато. Ну, туповаты они. Ну, гавкают: гав, гав, гав! гав, гав, гав! Что тут приятного? Однако дерутся честно. Вцепится в вас такой тевтон, так только самый сильный силач сможет его от тебя отодрать.
Ну ладно, чтой-то я разгугнявился. Непозволительно своевольничать, будучи преданным обожаемому хозяину. Революциев давно не было? Еще не хватало мне, дерзкому, судить божество. К тому же мы народ военный, и наше дело слушать команду. Ежели приказ — бей германа, не жалея живота, напади на него, не жалея когтей, рви его, поганца, до смерти!
Сказать, что нас не посещали счастливые дни, было бы неблагодарностью судьбе, которую, как учил головастый немец Ницше, полагается любить, несмотря на то что она у вас ужасна.
Ну, например, появилось новое приличное жилище в центре Мимизана: две комнатки и кухонька. Маринкина семейная жизнь затрещала по швам, и она сбежала вместе с сыном Мишкой из своего Парижа к нам. Лето было. Васильна все хворала, чего и могла-то, так это за Мишкой присмотреть. Иванычу полегчало после тяжкой зимней операции. Маринка принялась ему помогать: бывало, скок на велосипед, и глядь — привезла яиц, муки, картошку, сальца. И постирает, и посуду помоет — Иваныч только свет и увидел.
А то они с отцом червяков наковыряют, удочки в руки — и айда на тамошнее озерцо. Я, как положено, за ними след в след. Наймут лодочку, и вот вам солнышко, и водичка о борт хлюп-хлюп, и ветерок тихонько шелестит осокой. Сидят спинами друг к дружке: уставший от неутихающих боев старый генерал и его не очень-то счастливая дочурка. И растворяются в благолепии и любви все порожденные днями отчаяния неурядицы и обоюдные претензии. Спросите, а какой мой-то тут, кроме прогулки, профит? Ответит Маринкин дневничок.
Я думаю, что в эти часы мы были почти счастливы. Окуни и лини шли на обед. Кот Вася лакомился лещами…
Или вот Иваныч с Маринкой, касаясь головами, крутят колесико настройки видавшего виды радиоприемника. Сквозь Геббельсово карканье просачиваются-таки последние лондонские сводки. Вняв Лондону, отец и дочь обращаются к висящей на стене утыканной флажками ландкарте. Ага, флажки заметно продвинулись к границам обреченного “тысячелетнего” Рейха.
И вот уж на столе пузатая колбочка с разбавленным спиртом (подарок местного аптекаря). Картошки в мундире, сочные кругляшки нарезанной луковки да соль в кофейной чашечке с отбитой ручкой. Я впрыгиваю на табурет, и вот нас уже трое. Иваныч раздевает горячую картофелину, не в силах унять ликование, опускает голову, прячет влажные глаза. Нынче не важно, что атакующие сумасшедшего Гитлера солдаты кричат: “За Сталина!” Там разберемся! И я, глядя на счастливых сотрапезников, не могу унять непонятной слезы. Мне ужасно хочется выпить.
Война закончилась. Бошей не стало. Они не бежали, а как-то непонятно исчезли, словно капли дождя в иссушенной зноем земле. Читаем Маринкин дневник:
Родители с котом Васей выехали из Мимизана на грузовичке капитана Латкина.
Несчастья, похоже, умаялись нас преследовать. Жизнь сделалась пристойной. Но так устроено: достигнув области желанного покоя и довольства, мы вдруг видим невидимый в страданиях наш трубный день.
Как дела у маленького Мишутки и старого Васи? Мы обнимаем всех троих.
Как себя чувствует наш старенький Вася?
Это письма Ксении Васильны Маринке. Меня бесконечно трогает и одновременно терзает это внимание к моей персоне. Да ведь незадолго до этих приветов стряслось для меня непоправимое. В биографической об Иваныче книге сообщено: “21 ноября 1945 года Деникины, доверив дочери старого кота Васю, уехали в Дьепп. Они хотели провести три или четыре дня в Лондоне, а затем сесть на корабль, отбывающий в Соединенные Штаты”.