Новый Мир ( № 12 2008)
Шрифт:
Наталья Захарьина в письме своему жениху А. Герцену: «Была ли у меня мать? — Нет… Был ли у меня отец?.. Был ли у меня брат, сестра или кто-нибудь родной?..»
Александр подбрасывал дров в этот костер: «Никто не хотел тобою заняться, ты была оставлена на себя…»
Аполлон Майков писал Ф. М. Достоевскому: «Верите ли, что, если взять хоть круг моих знакомых, в редком семействе отец и мать не несчастные люди в мире от их сынков и особенно от дочек, ибо прямо идут в разврат, в холодный разврат по убеждениям!»
Некоторым
Сергей Тимофеевич и Ольга Семеновна никогда не изолировали детей от общения со сверстниками, но делали все для того, чтобы исключить саму возможность дурного влияния. Когда Константин поступил в Московский университет, М. Погодин предложил ему место в пансионе при университете, на что тут же получил вежливый, но решительный отказ от Аксакова-старшего: «Странно, что мой старший сын (это важно для братьев) в то время, когда должен поступить в друзья мне, будет жить не под одною кровлею со мною! Мы непременно, хотя и безотчетно, будем грустить о нем <...>. Смешно, а правда. У вас набралось уже мальчиков много, наберется еще больше, могут попасться всякие (их пороков не разгадаешь с первого взгляда) <...>. Что, если мой сын примет от кого-нибудь из товарищей дурные впечатления или привычки? Чем я могу оправдать себя перед собою?»
Константин перед смертью говорил сестрам Вере и Любе: «Мы соединены, соединены семейной любовью, но любовь детей к родителям — это выше всего <...> Я хотел бы передать свои мысли о браке — как в браке дети дают ему полное значение — судьба вырвала перо из рук»
Благодаря общей любви к эпистолярному жанру интенсивность общения в семье Аксаковых ничуть не ослабевала с отъездом одного или нескольких детей. Каждый день с кучером на станцию отправлялись до десятка писем и столько же ответных к вечеру привозилось в Абрамцево.
Каждое письмо Аксаковых поразительно тем, что в нем, как в матрешке,— письма ко всем членам семьи. Вот двадцатилетний Иван пишет домой (из Астрахани в Москву, 16 апреля 1844 года): «Ваши строки, милый отесинька, пробудили во мне много внутренних упреков». И тут же: «Да, да, что Вы смеетесь, милая маменька, знайте, что мне тюлень и доходы с него казне почти во сне снятся». Через несколько строк: «Прошу Олиньку сказать мне настоящее мнение о достоинстве узора и доброте материи <…>»
А вот строки еще одного Ваниного письма, где он умудряется говорить со всеми одновременно (17 июня 1844 года): «Каковы стихотворки мои сестрицы? Sophie и Марихен, я знаю, сочинительницы, но Любу я вовсе не предполагал стихослагательницею. Нет, уж это, видно, в семействе, в крови. Что вы думаете, и у Веры Сергеевны, и у Олиньки, и у Нади, и у всех таится стихослагательная способность, кто знает? Попробовать, попробовать непременно. „А ну, ну, начинай, Грицко, вот так, вот так! А ну, ну, Вера, ну, ну, Оля!”».
Sophie — это Соня, которой в ту пору было десять лет. Марихен — Маша, ей было тогда тринадцать лет. Грицко — это Гриша, ему уже двадцать три. Вере— двадцать пять, Оле — двадцать два, Наде — восемь, а Любе всего семь лет.
Непоседливый и деятельный Ваня рано покинул родительский дом и по жизненному опыту быстро обогнал старшего брата Костю. Окончив училище правоведения, Иван с комиссиями и ревизиями объехал почти всю Россию. С ним все время что-то происходит. Он то просится у царя отпустить его в кругосветное путешествие, то попадает по доносу под арест, то вступает в ополчение, то приводит к православной вере население целого города Романова-Борисоглебска.
Константин же — домосед, всю жизнь прожил рядом с родителями и навсегда остался философом-мечтателем, склонным к отвлеченным рассуждениям и театральным эффектам.
Почти в каждом письме домой Иван то наставляет брата (который старше его на шесть лет!), то высмеивает, то укоряет, то прямо стыдит.
«Пусть он [Костя] изучит Россию не по одной Москве <…>. Но увы! Глух останется Константин к моим воззваниям <…>. Костя точно паук, наткал около себя хитросплетенную паутину <…>»
«Как мне досадно и грустно, что Константин хандрит и ничего не делает! <...> Эх, право, где же у человека воля?..»
«Ведь вот, право, Константин! Он прежде всего справляется о том, русский ли кто и православный. Ест грибы в пост, без рыбы! — восторг и слезы умиленья! — Для меня же прежде, чем я справлюсь, француз ли кто или русский, православный или католик, первый вопрос: каков он вообще человек и бьется ли в нем доброе, христианское сердце…»
«Я не могу подобно Константину утешаться такими фразами <...> „что русский народ ищет царствия Божия!..” и т. д. Равнодушие к пользам общим, лень, апатия и предпочтение собственных выгод признаются за искание царства Божия!..»
«Неужели Костя не сбрил бороды и не скинул зипуна?.. Я никогда не надену зипуна… Не через смешное достигают великие мысли исполнения…»
При этом Иван всегда бросался на защиту старшего брата, когда кто-то из посторонних отпускал шутки в его адрес. Иван громогласно заявлял светской публике: «Прекрасно, что он носит русское платье, несмотря ни на какие шутки и насмешки, мы все должны были бы поступить так, да дрянны слишком…»
Сестры Аксаковы вспоминали, что во время своей смертельной болезни на острове Занте Константин часто звал Ивана, а последнее, что написал в жизни Иван, — воспоминания о старшем брате, оставшиеся неоконченными.
Аксаковы и в Москве, и в Абрамцеве всегда жили открытым домом, и поэтому им неизбежно приходилось то сдерживать натиск любопытствующих, то терпеть наветы сплетников и вымогательство проходимцев, то принимать порой у себя людей случайных и злонамеренных.