Новый Мир (№ 3 2009)
Шрифт:
Мы касались в беседах самых разных вопросов, в том числе и далеко не безобидных политических проблем. Я был немало удивлен годами позже, когда узнал, что, например, работавшая с ним с 1935 года до начала 1940-х годов З. С. Никоро отмечала крайнюю замкнутость Четверикова и его постоянное отстраненное отношение к окружающим и даже недоверие ко всем им без исключения. Меня равным образом поразило недавнее заявление Т. Е. Калининой, которая навещала достаточно регулярно братьев Четвериковых дома в 1950-е годы, что она «ощущала определенную не видимую глазом границу между нами <…>. Ведь я была членом КПСС, и, видимо, это внушало Сергею Сергеевичу некоторые опасения». Она добавляла, что с годами эти опасения слегка рассеялись, но «я никогда не поднимала разговоров о генетике и лысенковщине <…> мы оба продолжали обходить некоторые темы» [1] .
В наших разговорах мы, напротив,
sub Письма С. С. Четверикова /sub
До самой смерти Сергея Сергеевича мы переписывались с ним регулярно, и он не боялся выражать свои взгляды в письмах ко мне. Из-за слепоты он не мог писать сам и диктовал брату, тот наловчился печатать их на пишущей машинке, используя сложенные пополам листы бумаги, иногда добавляя что-то от себя, и пересылал их ко мне в Москву. В конце писем Сергей Сергеевич неизменно подписывался. Для этого он вставал с постели, усаживался за стол, брал в руку вечное перо, а брат ставил руку на нужное место в письме, после чего он по памяти выводил «С. Четвериков», а иногда даже приписывал одно или несколько слов, стараясь, чтобы слова не налезали друг на друга и чтобы строчки получались относительно ровными. Несмотря на невероятные боли, которыми подчас «награждали» его болезни, он всегда с надеждой ждал лучших времен и лучших событий.
Сергей Сергеевич давал мне советы, иногда повторял одни и те же пожелания по нескольку раз, буквально вдалбливая их мне. Он старался, как отец, воспитать меня, не жалея времени, наставлял и призывал к серьезной работе.
После смерти моей мамы в 1975 году в Горьком вся переписка нашей семьи, в том числе с Сергеем Сергеевичем, пропала. Осталось только 12 писем и открыток, написанных между мартом 1958-го и 13 мая 1959 года и направленных мне в МГУ, когда я перешел учиться из Тимирязевки на физический факультет университета. Я приведу их все ниже, понимая, что любые письма великого ученого представляют собой огромную ценность, к тому же они придадут моим воспоминаниям должную убедительность.
Сергей Сергеевич одобрил мой переход из Тимирязевки на физфак МГУ и придирчиво следил за моими делами. Он просил меня писать ему регулярно и сообщать о всех моих делах, по сути он вел себя как самый близкий и заботливый родной человек. Если от меня не приходили весточки вовремя, я получал от него письма и открытки, полные искреннего беспокойства.
ГОРЬКИЙ, 8 марта st1:metricconverter productid="1958 г" w:st="on" 1958 г /st1:metricconverter .
Дорогой Валерий Николаевич,
Вы молчите, а я очень тревожусь. Ведь зимняя экзаменационная сессия закончилась, а с какими результатами? Ведь Ваша судьба очень близка моему сердцу. Надеюсь всё-таки, что всё у Вас благополучно. Еще и еще раз напоминаю Вам, дорогой Валерий, что время входит чрезвычайно важным элементом в усвоение математики. Запомните это очень крепко. То, что Вы затеяли, я считаю в высшей степени важным и касающимся не только Вас лично, но и меня и брата и вообще судеб генетики в нашей стране; надо, чтобы это дело не только дошло до конца, но было бы доведено до конца блестяще!!
О себе сообщить нечего, чувствую себя средне, время от времени бывают «беспричинные» вспышки температуры, которые затем так же «беспричинно» медленно затухают, а силы всё убывают и убывают.
Мы оба с братом шлем Вам наилучшие пожелания, и еще раз повторяю, что жду от Вас вестей с большим нетерпением!!
Искренне Ваш С. Четвериков.
И столь же крепко Вам преданный Н. С. Четвериков.
Два последних предложения были написаны от руки обоими братьями; орфография и пунктуация в этом и последующих письмах сохранены.
sub С. С. Четвериков поддерживает мое желание поехать летом на практику
к Н. В. Тимофееву-Ресовскому /sub
В декабре 1957 года академик И. Е. Тамм помог мне перейти из Тимирязевки на кафедру биофизики физического факультета МГУ (некоторое время тому назад в «Континенте» был опубликован мой очерк «Академик и студент» о нобелевском лауреате Игоре Евгеньевиче Тамме). Кафедра была организована за год до моего перехода туда, и на ней с самого начала возникла особая атмосфера дружелюбия. Небольшой коллектив кафедры старался проводить
семинары и встречи, которые бы затрагивали всех студентов — и более старших, и младших. Мне кажется, что эту практику ввел заведующий кафедрой Лев Александрович Блюменфельд, человек во многих отношениях совершенно замечательный (не только как ученый, но и как поэт). Он был имманентно (а не поверхностно, как это иногда бывает у людей с высоким интеллектом) благожелателен и заботлив. Он был готов выслушивать всех студентов, и они льнули к нему, часто обращались за советами по разным поводам и всегда получали заинтересованный и глубокий совет по существу, а не лишь бы отвязаться. Под стать ему был и очень активный и целеустремленный доцент Симон Эльевич Шноль. Ему поручались лекции по биохимии, но он играл на кафедре важную роль объединителя всех студентов в одну общую и дружную компанию биофизиков.Общаясь с Четвериковым и Таммом, я слышал от них о многих вещах, крайне меня заинтересовавших, и, в частности, оба моих ментора нередко упоминали фамилию Тимофеева-Ресовского.
Как я уже упоминал, переезд Тимофеева в Германию произошел при нетривиальных условиях. Когда Оскар Фогт, директор двух институтов — Института исследования мозга имени кайзера Вильгельма и Нейрологического при Берлинском университете, приехав в начале 1925 года в Москву, согласился помочь организовать Институт мозга в СССР, он, не отлагая изучение мозга Ленина на долгое время, предложил начать нужные исследования у себя в Берлине. Фогт был так воодушевлен достижениями Четверикова, что решил просить его порекомендовать своих лучших учеников для переезда на время в Берлин, в фогтовский институт, с тем, чтобы наладить генетические исследования на том же уровне. Четвериков сказал мне, что он объявил своим ученикам о такой возможности, и Коля Тимофеев-Ресовский выразил желание отправиться в Германию со своей женой, а затем туда же отправился Сергей Р. Царапкин. Об этих переговорах и рекомендациях Сергея Сергеевича свидетельствует также его письмо к Фогту, посланное 3 июня 1926 года [2] . Русские ученые уехали в Германию в 1925 — 1926 годах. Тимофеевы и Царапкины прожили в Германии до окончания Второй мировой войны [3] .
Николай Владимирович в годы жизни на Западе стал известным генетиком, особенно в области радиационной генетики. Сначала он просто использовал облучение как инструмент для индукции мутаций, потом включился в изучение повреждающего действия радиации. Его немецкие друзья-физики участвовали в атомном проекте Гитлера и, собираясь часто у Тимофеевых, обсуждали их дела. Так, Николаус Риль (сын германского инженера, приглашенного компанией «Сименс» работать в конце XIX века в Россию и женившийся на русской женщине) учился до 1927 года сначала в Санкт-Петербургском политехе, а затем в Берлинском университете имени Гумбольдта. Он был специалистом в ядерной химии и также был задействован в германском проекте по созданию атомной бомбы. Хотя сам Тимофеев-Ресовский формально в него включен не был, но его исследования процессов повреждения наследственных структур излучением были очень важны немецким физикам-ядерщикам. Вместе с Тимофеевым-Ресовским в последние два года его берлинской жизни работал Игорь Борисович Паншин, оказавшийся в немецком плену. Когда кончилась война, он был арестован чекистами. Он свидетельствовал (например, в интервью с ним в книге «Репрессированная наука», стр. 252 — 267), что Риль сразу после войны передал СССР огромный объем информации о немецких атомных разработках и был немедленно задействован в советской атомной программе (был даже удостоен звания Героя Социалистического Труда, дважды ему была выдана Сталинская премия, а затем и Ленинская премия; после 10-летнего пребывания в СССР он репатриировался в ФРГ). Как считал Паншин, по-видимому, именно Риль указал «хозяину» зэков, привлеченных к секретной атомной программе СССР, — Авраамию Павловичу Завенягину на Тимофеева-Ресовского как исключительно полезного специалиста.
В это время помещенный в лагерь для заключенных Тимофеев-Ресовский был уже близок к смерти. Его в 1947 году доставили в месторасположение «шарашки» в Сунгуле вблизи Касли на Урале, где советские власти в 1946 году начали разворачивать еще один научный центр в составе советской атомной программы (как писал М. Фонотов, «Тимофеев-Ресовский был доставлен в Сунгуль едва живым. Он не мог стоять на ногах, его внесли в корпус на простыне» [4] ). Оставаясь заключенным, Тимофеев-Ресовский в Сунгуле начал приходить в себя и работать в этой секретной Лаборатории «Б», которая приобрела известность среди физиков-атомщиков. Неудивительно, что не только прежний учитель Тимофеева-Ресовского — Четвериков, но и один из лидеров атомщиков в СССР — Тамм хорошо представляли себе выдающуюся научную репутацию Тимофеева-Ресовского.