Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир (№ 3 2011)
Шрифт:

рот разинул в одном из Господних зеркал

<…>

просто в линию вытянуть эти прирейнские плесы,

только Мюльхайм и Дуйсбург оставить в покое лесам —

и пустой горизонт резедою сырой отзовется,

и завеса — на две половины взлетит к небесам.

 

«Рассказ», вернее, пересказ драматической истории народа Божия, одним сплошным периодом, точно вид из окна бегущей электрички, стремится от Моисея через Иезекииля к кульминации Писания — смерти Спасителя, в момент которой раздралась завеса перед Святая Святых [8] . Причем поезд прибывает на ту станцию, с которой тронулся, поскольку эпиграфом к стихотворению взяты слова из Евангелия от Матфея:

«И вот завеса в храме раздралась надвое» (Мф, 27: 51). Отсылки к Пастернаку и Мандельштаму здесь еще «грандиозней святого писанья». Пустой горизонт отзывается сырой резедой из стихотворения «Сестра моя — жизнь, и сегодня в разливе…» («и пахнет сырой резедой горизонт»), а «просто в линию вытянуть эти прирейнские плесы» ритмом и аллитерацией перекликается с «Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи» из «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма…».

Под противостояние между туманной манной библейских аллюзий и конкретностью немецких реалий, врывающихся в квазипророческий дискурс, чтобы «завеса раздралась», подложены личные мифы обоих поэтов. Пастернаковский поезд едет через Ветхий Завет к Новому мимо мандельштамовских лесов.

Противоречие поэзии Бака — в ее умозрительности и страстности. Умозрительность здесь — не дымка отвлеченной идеи, не философские абстракции, а почти полное отсутствие образов . Метафора не выходит за пределы языка, не становится зримой. Образности не оставляет шанса языковое мышление. Попытки создать образ жизненно-объемный на основе зрительной метафоры проваливаются. «Ветер белье на балконах как зубы полощет» — стоит лишь представить себе белье на веревке, как понимаешь: осечка. Белье на ветру шевелится, колышется в отличие от зубов при полоскании. Часто (хоть и не всегда) умозрительна сама страсть. Мы не знаем, чем вызван и куда направлен душевный порыв, откуда и куда мчится поезд.

Хотя ассоциативность звукоряда вторит ассоциативности мышления и явно преобладание стихии душевной жизни, берущей себе в союзники стихию языка, такую же алогичную, лукавую, темную и нежную, все же нельзя сказать, что взгляд Бака чисто интроспективен. Предметный мир сталкивается, сплетается с миром внутренним. А там — запасник памяти с назойливо жужжащей культурой и придавленная душевная боль. Как два цвета, накладываясь, дают третий, так внешнее и внутреннее дают смешанную, межеумочную реальность. Отсюда и дефицит зримых образов: внутреннее развеществляет внешнее, сильное приближение отлучает предмет от его функции, делает бесплотным, отсюда же эта мозаичность, коллажность. Лирический герой занят собиранием себя по частям, пытается уловить себя и сам от себя ускользает. Может, «Я» — это то, что я знаю и на что смотрю?

 

Это утро, лошадь эта,

эти мокрые растенья,

эти рыбные котлеты,

съеденные с промедленьем;

<…>

эти беглые расспросы

о недавних сновиденьях,

лошадях, каретах, розах,

о животных и растеньях,

это утреннее чудо —

ряд волшебных изменений;

и не знаю сам, что буду,

только — vici, vidi. Veni?

 

Пафос лирики Бака в том, что быть с самим собой, быть вообще — чрезвычайно трудно (недаром несколько раз обыгрывается «быть или не быть»). Повышенная чувствительность к языку — лишь одна из сторон повышенной чувствительности к миллиметровым смещениям как в собственной душе, так и в мире, к его звукам, цветам и свету.

 

«Нет, правда, вернуть и вернуться — почти одинаковы сны; возвратность глаголов, как блюдце, как дно опустевшей казны. И брошенный маленький шарик (черешенка, яблочко, сон), вращаясь, любовно обшарит все впадинки белых часов. Но вот, содрогнувшись от пульса, отчасти сужая круги, начнет приближаться — где пусто, где сердце, где ямка тоски. И вместо всегдашнего риска умолкнуть, застыть, умереть — растает сначала на четверть, потом, колыхнувшись, на треть…»

 

Мера

«герметичности» у разных стихотворений разная: в некоторых текстах сюжет и фабула (событие) идут рука об руку, но чаще они подобны двум сферам в известной китайской игрушке, одна из которых свободно вертится внутри другой, при этом внутренняя видна урывками и уж точно неизвлекаема. Как правило, конкретное событие — causa prima — нужно автору для того, чтобы перейти к обобщению, но Бак от конкретного события к обобщениям не переходит. Он остается при своем событии, читатель — при «уликах». Узнавая «Эти бедные селенья…» и «Я пришел к тебе с приветом…», Мандельштама, Пастернака и Пушкина как фактуру осколков, мы не видим того, что изображено на мозаике. Все это может быть названо поэтикой непроницаемости или поэтикой неизображения.

Поэтика эта не монотонна. Она оглядывается и на «заумь», и на метареализм с его плотностью смыслов; на самобытные поэтики Михаила Айзенберга с ее речевой разнородностью и Евгения Бунимовича с ее «игровым» началом и тем, что сам Бак определил как «двусмысленность» [9] , когда две фразы накладываются, перекрывают друг друга, являясь порой взаимоисключающими. Не говоря уже о том, какую традицию имеет в русской поэзии всяческая интертекстуальность…

И все же как целое поэтика неизображения не находит себе аналогов, как не находит их особый музыкально-ритмический строй. У стихов Бака есть также одно необъяснимое свойство: они еще и кажутся не желающими ни от кого зависеть , написанными одиночкой.

Когда-то Дмитрий Бак писал о нерелевантности поэтического (читай: лирического) высказывания при постмодерне, когда «все фразы <…> принадлежат всем и никому» [10] . Поэтому центоны и парафразы, всяческое «смешение языков» играют у Бака концептуальную роль; чужое слово сохраняет свое , выпущенное в мир принудительного равноправия и слепоглухой свободы. «Вместе со словами необходимо сочинить их автора» [11] . И это не маскарад, а другая игра — головоломка. Событие разнимается и собирается вновь, из частиц, ему иноприродных. Только так возможно вернуть его себе, защитив от добро-дурных любопытных глаз. И остаться не присвоенным, не пойманным — за бесплотностью доказательств.

Марианна ИОНОВА

Коллекционеры и культуртрегеры

КОЛЛЕКЦИОНЕРЫ И КУЛЬТУРТРЕГЕРЫ

 

В. Э. М о л о д я к о в. Валерий Брюсов. Биография. СПб., «Вита Нова», 2010, 222 стр. («Жизнеописания»).

 

Подарочная биографическая серия петербургского издательства «Вита Нова» в последние годы завоевала заслуженную популярность как у библиофилов (благодаря прекрасному качеству издания и образцовому, поистине коллекционному внешнему виду), так и у специалистов, обычно читающих подобные издания с некоторым предубеждением. Однако к биографическим книгам С. Старкиной о Хлебникове, О. Лекманова и М. Свердлова о Есенине, П. Басинского о Горьком, что называется, хотелось бы, да не придерешься — написаны они настоящими профессионалами и притом в полном смысле слова «на века».

Совсем недавно эта серия пополнилась еще одним увесистым (шесть с половиной сотен страниц увеличенного формата) томом: биографией Валерия Брюсова, написанной В. Э. Молодяковым.

Наш читатель знает широту интересов известного московского библиофила и по совместительству токийского профессора-политолога Василия Элинарховича Молодякова. В свои 43 года он успел написать и выпустить более двух десятков книг, причем очень разных: несколько томов по истории Японии и русско-японских отношений, биографию Риббентропа, записки библиофила. Но особый интерес представляют его работы, связанные с русским Серебряным веком, и в первую очередь — с Валерием Брюсовым, среди которых — подготовленные Молодяковым три тома ранее не публиковавшихся произведений поэта.

Поделиться с друзьями: